ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДРЕВНЕСКАНДИНАВСКИЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ПОЭТЕ И ПОЭЗИИ Глава 2. Скальд – дружинник – бонд Он был конунговым дружинником и скальдом. Исландская сага Миф об искусстве поэзии, сквозь призму которого мы до сих пор пытались разглядеть образ скальда, хотя и позволил высветить общие контуры фигуры древнескандинавского поэта, тем не менее, едва ли достаточен, чтобы нарисовать его законченный портрет. И дело вовсе не в неадекватности избранного подхода: авторское самосознание скальда и соответствующая ему общественная оценка поэтических достоинств создаваемой им изощренно сложной стихотворной "продукции", которая требовала от своего творца не просто таланта, но прежде всего основанного на знании многочисленных детализованных канонов и правил умения, – оценка, не в последнюю очередь материализовавшаяся в выплачиваемом скальду вознаграждении за его поэтический "труд", – вне всякого сомнения, свидетельствует о том, что перед нами профессиональный поэт. И все-таки рассмотренный выше миф о скальдическом "профессионализме" воплощает лишь одну сторону представлений о древнескандинавском поэте; чтобы увидеть другую их сторону, непременно присутствующую во всех изображениях скальдов, нам для начала – и в который уже раз – придется обратиться к памятникам исландской прозы. Как рассказывается в одном из самых странных произведений средневековой исландской литературы – пряди, известной под названием "Сон Одди Звездочета" (Stjornu-Odda draumr) (1), ее герой не был скальдом и никогда не сочинял стихов. Однако это был человек ученый: во всей Исландии не было ему равных в знании календаря, за что он и получил свое прозвище. С этим Одди Звездочетом случилось удивительное происшествие, о котором он поведал сам, и рассказ его должен был почитаться правдивым, сколь бы необычайным он ни показался: вероятно, предвидя недоверие к нему аудитории, автор пряди в самом начале своего повествования поспешил сообщить, что его герой "никогда не лгал". Прежде чем перейти к изложению этой во многих отношениях фантастической истории, необходимо заметить, что Одди сын Хельги по прозванию Звездочет – лицо не вымышленное. Под этим именем известен один из выдающихся астрономов первой половины XII столетия, составитель так называемого "Счисления Одди" (Oddatala), день за днем фиксировавшего величины солнечного склонения, а также время восхода и захода солнца в различные периоды года. Многолетние наблюдения Одди за движением светил и сделанные им вычисления по своей точности намного превосходили аналогичные результаты западноевропейских астрономов той эпохи и были положены в основу исландского календаря (2). Якобы приключившаяся с этим ученым звездочетом история в самых общих чертах такова. Однажды, когда Одди, устав с дороги, уснул, ему приснился сон, и во сне привиделся человек, рассказывавший сагу для развлечения собравшихся. Услышанный исландцем рассказ был типичной "сагой о древних временах", герой которой – малолетний конунг Гаутланда Гейрвид, чье королевство опустошается безвластием и набегами викингов. Достигнув двенадцатилетнего возраста и превратившись в юного богатыря, конунг решается сам избавить свою страну от двух свирепых разбойников, скрывающихся в лесах. Его вызывается сопровождать дружинник и придворный скальд по имени Дагфинн, который убеждает конунга, что в его лице тот найдет незаменимого помощника. "Но как только этот человек, Дагфинн, был назван в саге, во сне Одди происходит Удивительная вещь: рассказчик саги исчезает, а Одди снится теперь, что он сам и есть этот человек Дагфинн, и отныне он сам видит и знает все, что происходит во сне". С этого момента Одди, таким образом, – уже не сторонний наблюдатель, не слушатель, а главное действующее лицо саги, он отождествляет себя со скальдом Дагфинном или перевоплощается в него и в результате оказывается непосредственным участником описываемых событий. Итак, юный конунг и его храбрый дружинник отправляются навстречу разбойникам, однако, когда они приближаются к своей цели, последний признается, что не привычен к сражениям, и предлагает, чтобы конунг сам бился с разбойниками, тогда как он, Дагфинн, предпочел бы наблюдать за их поединком с вершины холма, с тем чтобы потом поведать обо всем случившемся людям. Все так и происходит: скальд предоставляет юному князю в одиночку биться с разбойниками, конунг одерживает победу и, покрыв себя славой, возвращается к дружине, подданные превозносят своего государя, а Дагфинн сочиняет в его честь краткую хвалебную песнь – флокк. Песнь понравилась и конунгу, и его приближенным, однако когда конунг захотел пожаловать за нее скальду большое золотое запястье со своей руки, тот отказался от положенной ему "платы за песнь", произнеся витиеватую речь о том, что с него достаточно и оказанного ему почета, что же до богатых даров, то он ни в чем не нуждается, а при дворе "и так найдется немало охотников до конунгова золота". Действие саги идет своим чередом, и конунг снова вынужден защищать свою страну с оружием в руках. Он снаряжает войско в поход, и тут происходит одно "малозначительное событие": когда Дагфинн направлялся к своему кораблю, у него развязался ремень на обуви, он нагнулся, чтобы завязать ремень, и проснулся, вновь превратившись в Одди. Стояла ночь, и Одди, по своему обыкновению, вышел посмотреть на звезды и за этим занятием вспомнил свой сон и пять строф из флокка, который он сочинил, когда ему снилось, будто он – конунгов скальд Дагфинн. Наглядевшись вдоволь на звезды, Одди вернулся в дом, лег в постель, уснул... и стал смотреть свой сон с того самого момента, на котором он прервался. Ему снилось, что он, Дагфинн, затянул ремень на башмаке и поспешил на свой корабль. С помощью Дагфинна, указавшего, откуда исходит угрожающая его войску опасность, конунг одерживает блестящую победу, а тот сочиняет в его честь драпу в 30 строф и вновь отказывается от вознаграждения, заявляя, что ни в чем не будет нуждаться до тех пор, пока с ним пребудет "конунгова удача". Конунг же объявляет Дагфинну, что хочет возвысить его надо всеми людьми в своем государстве и отдает ему в жены свою сестру. Сон завершается пышной свадьбой Дагфинна, и "тот, кто в действительности был Одди, просыпается". Он вспоминает свой сон, "и то, что снилось ему сперва, и то, что потом", а главное, припоминает 11 строф из произнесенной им во сне песни – начало драпы, излагающей в поэтической форме рассказ о последней битве конунга. Приведенный в пряди отрывок драпы весьма несовершенен в формальном отношении и изобилует многочисленными "техническими" погрешностями, впрочем, как замечает в заключении автор пряди, "неудивительно, что стихи эти неуклюжи, ведь они были произнесены во сне" (3). "Сон Одди Звездочета" поражает не только необычным для средневековой литературы, едва ли не модернистским построением повествования и странными превращениями его главного героя, дважды пересекавшего границу между сном и явью, чтобы вновь оказаться в своем на время прерванном видении. Не менее необычен в этом рассказе и сам образ двойника Одди, конунгова дружинника и скальда Дагфинна, поведение которого находится в столь разительном противоречии с традиционным изображением придворного скальда, что заставляет заподозрить, что перед нами – пародия. В самом деле: в отличие от придворного скальда, храброго воина и ближайшего соратника своего государя, бившегося бок о бок с ним в сражениях, в которые тому доводилось вступать, и благодаря этому становившегося их очевидцем, способным воспеть в хвалебных стихах подвиги конунга и его дружины, Дагфинн вовсе не демонстрирует героизма. В эпизоде с разбойниками он откровенно заявляет о своем нежелании участвовать в поединке и, удалившись в безопасное место, занимает позицию наблюдателя, предоставляя конунгу самому справиться с врагом. Да и во второй битве он также, судя по всему, выступает не как непосредственный ее участник, смело разящий врагов плечом к плечу со своим государем, но как советчик конунга, внимательно следящий за действиями неприятеля и вовремя предупреждающий о грозящей войску опасности. Не менее нереальным оказывается и отношение юного правителя к странному поведению этого скальда-дружинника: вопреки всем ожиданиям, он не только не прогоняет его от себя с позором во время их первого же совместного похода, но принимает поступок своего трусливого спутника как должное, а затем благосклонно выслушивает сочиненный Дагфинном флокк и жалует ему богатый подарок. И тут мы вновь становимся свидетелями необъяснимого поведения скальда. Вместо того чтобы с благодарностью принять положенную ему "плату за песнь", как сделал бы на его месте любой другой скальд, он наотрез отказывается от предложенного ему драгоценного дара. То же повторяется и с вознаграждением за сложенную им затем драпу – Дагфинн и на этот раз не желает принимать конунгово золото, однако не отказывается от благородной невесты и, получив таким образом явно чрезмерную плату за свою поэзию, неожиданно для себя становится вторым лицом в государстве. Итак, перед нами перевернутые ситуации и ценности – то, что никогда не могло бы иметь места или получить оправдание в глазах общества в действительности, представляется само собой разумеющимся во сне. Впрочем, автор пряди недвусмысленно дает нам понять, чего на самом деле стоит изображенная в его рассказе "другая реальность" сна, по-видимому, не случайно облеченная им в сказочную форму "лживой саги". Об этом можно судить уже по его оценке поэтической продукции Одди-Дагфинна – единственному свидетельству правдивости описанного им странного происшествия, преодолевающему границу между сном и явью. И что же мы видим? Тот, кто никогда не был скальдом в действительности, на время становится скальдом во сне и сочиняет заслуживающие всеобщего признания флокки и драпы, которые, однако, как обнаруживается впоследствии, не выдерживают света дня, на поверку оказываясь посредственными "неуклюжими" стихами, – не на это ли намекает и само имя двойника Одди, Dag-finnr , первая часть которого означает "день", а вторая омонимична глаголу finna "находить, узнавать"? Подобное ниспровержение придворного скальда совершенно необъяснимо, если не предположить, что за изображенной в "Пряди об Одди Звездочете" фигурой Одди-Дагфинна скрывается не скальд как таковой и, по всей видимости, вовсе не ученый составитель солнечного календаря, но совсем другое и также вполне конкретное лицо. Весьма убедительные аргументы на этот счет были высказаны в недавней статье Херманна Паулссона (4), который попытался доказать, что в образе главного героя пряди был выведен не кто иной, как один из самых образованных и знаменитых исландцев XIII в. – Снорри Стурлусон. И действительно, целый ряд деталей биографии этого виднейшего скальда и политического деятеля "века Стурлунгов" позволяют заподозрить, что пародийное "жало" приведенного нами рассказа было обращено именно против него. Прежде всего на это может указывать соединение двух имен – имени ученого звездочета и главного героя рассказа Oddi, совпадающего с названием хутора Oddi, важнейшего центра учености в средневековой Исландии, где воспитывался Снорри Стурлусон, и имени двойника героя пряди, скальда и советчика юного конунга Гейрвида, Дагфинн. Лагманн Дагфинн (ум. 1237 г .) находился при молодом конунге Норвегии Хаконе Хаконарсоне (род. 1204 г .), покровителе, а затем враге Снорри, в качестве его главного советника, и Снорри, по всей вероятности, не только встречался с ним во время своего пребывания при норвежском дворе в 1218-1220 гг., но и был с ним в дружбе, поскольку, как отмечается в "Саге об исландцах" (самой значительной из саг, входящих в собрание, впоследствии названное "Сагой о Стурлунгах"), лагманн был "большим другом исландцев" (5). Сохранился рассказ и о небывалом вознаграждении, которое Снорри получил от ярла Скули (бывшего в то время наместником конунга Хакона) за сочиненные в его честь хвалебные песни: по сообщению той же саги, "ярл дал ему корабль и пятнадцать богатых даров в придачу; Снорри сочинил о ярле две песни" (гл. XXXVIII). Ни один скальд никогда не получал за свои стихи столь высокую плату, – видимо, именно это обстоятельство и могло послужить основой для пародийного перевертывания ситуации пожалования/принятия вознаграждения за хвалебные песни, которое мы находим в пряди об Одди Звездочете. Это тем более вероятно, что, по свидетельству все того же источника, успехи Снорри при норвежском дворе вызывали нескрываемое раздражение у его врагов в Исландии, а сложенные им в честь ярла и так дорого оцененные этим правителем драпы подвергались в их среде поношению и пародированию: "Люди с юга высмеивали стихи, которые Снорри сложил о ярле, и сочиняли на них пародии. Тородд из Залива Тюленей отдал одному человеку овцу" за вису, в которой переиначивались стихи Снорри и среди прочего говорилось, что ярлу никогда еще не преподносили "большего помета коршуна моря трупа (= орла)", т.е. более бездарных стихов, а также утверждалось, что "люди находят погрешности в его песнях" (þjóð finnr lost á ljóðum , kap. XXXVIII; В II 150, 13). Оценивая столь несправедливо поэзию автора "Младшей Эдды", враги Снорри были куда ближе к истине, когда намекали на его трусость. Судя по тому, что нам известно об этом великом исландце, ему, действительно, больше пристала роль советника и дипломата, нежели воина: свидетельство тому – донесенные до нас "Сагой о Стурлунгах" предсмертные слова Снорри, который вместо того, чтобы по примеру не раз описанных им героев саг с оружием в руках встретить пришедших в его дом врагов, попытался спрятаться от них в погребе и, будучи обнаруженным там, дважды попросил пощады, – "Не надо разить" (гл. CLI). В пользу высказанного предположения говорят и некоторые другие факты, намеки на которые вполне можно усмотреть в истории, рассказанной в пряди. Известно, например, что во время своего пребывания в Норвегии и почти одновременно с событиями, вызвавшими столь резкие нападки его недругов, летом 1219 г. Снорри посетил Гаутланд (ср. место действия саги о конунге Гейрвиде), где встретился с Кристиной, ранее бывшей замужем за ярлом Хаконом Безумным. По просьбе последнего Снорри сочинил о ней песнь, за которую также был щедро вознагражден (Íslendinga-saga, kap. XXXV). Не исключено, что название этой песни – Andvaka – "Бессонница", вывернутое и превращенное стараниями недоброжелателей знаменитого исландца в поэму, сочиненную во сне, и могло послужить непосредственным толчком для создания изложенного здесь странного рассказа о придворном скальде. Отвлекаясь от предположений о вероятном прототипе героя "Пряди об Одди Звездочете", а тем самым и от причин создания этого необычного произведения, нельзя не отметить, что именно ему, в силу характерной для него установки на пародийную деформацию образа древнескандинавского придворного поэта, и суждено было с наибольшей рельефностью высветить те важнейшие черты его облика, которые, вследствие непременности их присутствия в рассказах о скальдах, как правило, не акцентируются в них особо и потому рискуют ускользнуть от пристального взора исследователя. Однако прежде всего необходимо выяснить, насколько применимо к норвежскому, а затем и исландскому скальду употребленное нами обозначение – "придворный поэт". На первый взгляд, понятие hirðskáld (court poet, Hofskald), которым по традиции широко пользуются многие исследователи, верно отражает положение находившихся при дворах скандинавских правителей норвежских, а с середины X в. и исландских поэтов (список последних возглавляет Глум Гейрасон, скальд норвежского конунга Харальда Серая Шкура, к концу же X в. скальды-исландцы, по-видимому, окончательно вытесняют норвежцев). И в самом деле, сохранилось немало свидетельств о том, что скальды пользовались особым расположением конунгов и ярлов и нередко были приближены к государю больше, чем кто-либо другой из его окружения. В "Саге об Эгиле" (гл. VIII) рассказывается, например, о том, как относился к состоявшим при нем скальдам Харальд Прекрасноволосый: "Из всех дружинников конунг отличал больше всего своих скальдов (Af ollum hirðmonnum virði konungr mest skáld sín). Они занимали почетное сиденье напротив конунга. Дальше всего от входа на этой скамье сидел Аудун Дурной Скальд, старейший из них. Он был еще скальдом Хальвдана Черного, отца Харальда. Следующим сидел Торбьёрн Хорнклови, а дальше Эльвир Хнува" (6). Согласно другим источникам, скальдом Харальда был и автор "Перечня Инглингов" Тьодольв из Хвинира, по прозванию Мудрый, "сердечный друг конунга" и приемный отец одного из его сыновей (7). Известно, что точно так же отличали своих скальдов и другие северные правители. Двумя веками позднее на почетном сиденье восседал и скальд оркнейского ярла Торфинна, Арнор Скальд Ярлов, породнившийся с семейством оркнейских правителей. Что же касается его старшего современники, Оттара Черного, племянника Сигвата Тордарсона (ближайшего друга и сподвижника Олава Святого), то он "долгое время был любимцем" Олава, конунга шведов: как рассказывается в "Круге Земном", находившиеся при Олаве исландские скальды Оттар и Гицур Черный "часто бывали у конунга, потому что они были смелы на правду (máldjarfir); они часто сидели днем у престола конунга", и тот "прислушивался к их словам" (8). Нельзя не вспомнить в этой связи и того, каким образом Снорри объясняет особое благоволение Харальда Сурового к его соотечественникам-исландцам: "Много рассказов о Харальде конунге содержится в песнях, которые исландцы исполняли перед ним самим или перед его сыновьями. Поэтому он был великим их другом" (9). Между тем, из того факта, что конунги и ярлы выказывали особое расположение находившимся при них скальдам и были не прочь окружать себя таковыми, вовсе не следует, что последние, становясь "людьми конунга", приобретали особый и отличавший их от всех остальных его приближенных статус "придворных поэтов". Начнем с того, что древнескандинавская традиция вообще не знала столь часто употребляемого ныне в научной литературе термина hirðskáld, что же до собирательного обозначения людей князя hirð, то, по крайней мере до середины XIII в., оно подразумевало не двор (Hof), но дружину, иначе говоря, сообщество воинов, возглавляемых их вождем-государем. Положение и права дружинников (hirðmenn), внутреннее устройство и распорядок жизни этой военной корпорации, а также церемония вступления в нее регулировались особым разделом законов, так называемым "Уложением о дружине" (в Норвегии именуемом Hirðskrá) (10). Сделаться "человеком конунга" (konungsmaðr), таким образом, на деле означало не больше и не меньше, чем стать его дружинником, и именно этот статус получали и все состоявшие при конунге скальды. Собственно, это и сказано в процитированном выше отрывке из "Саги об Эгиде": "Из всех дружинников конунг отличал больше всего своих скальдов". Нам известен лишь один единственный пример противопоставления королевских скальдов дружинникам. В заключительных строфах сложенной в эддическом размере диалогической поэмы Торбьёрна Хорнклови "Песнь о Харальде" (Haralds kv æð i , X в.), известной также под названием "Речи ворона" (Hrafnsmál), – песнь представляет собой разговор ворона и валькирии о ратных походах Харальда Прекрасноволосого и его щедрости к своим приспешникам, – в части, иначе именуемой "Песнь об обычаях дружины" (Kvæð i um hirðsiðu), ворон рассказывает вопрошающей его валькирии о положении четырех "категорий" конунговых людей: воинов, скальдов, берсерков и "игрецов" (музыкантов и шутов). Отвечая на вопрос о жизни находящихся при Харальде скальдов (строфа 18), ворон описывает их великолепное убранство, свидетельствующее об их "дружбе с конунгом" (11):
(B I 24-25, 19) Этот перечень даров, в основных своих чертах воспроизводящий хорошо известную из героических песней "Старшей Эдды" эпическую "тему" богатства, привлекает внимание лишь тем, что в контексте "Песни о Харальде" он применяется исключительно для описания скальдов (также богато одариваемым защитникам княжеских владений – воинам-дружинникам, именуемым здесь íþróttarmenn, букв, "искусные мужи", посвящены предшествующие строфы) и, таким образом, оказывается поэтической интерпретацией уже знакомого нам сообщения традиции о том, что конунг выказывал им свое особое благоволение. Было бы, однако, рискованным усматривать в выделяемых "Песней о Харальде" разрядах "конунговых людей" реальную структуру норвежского королевского "двора" Х в., запечатленную принадлежащим к нему поэтом, – слишком многое в последних строфах песни указывает на то, что в них, скорее, нашли отражение идеализированные представления о полулегендарных правителях, живших в отдаленные времена, нежели достойные доверия сообщения очевидца. Несомненный "эпический анахронизм" прежде всего проглядывает в перечне наград воинов, наделяемых malmi húnlenzkum ok mani austrœnu "гуннской рудой (= оружием) и восточными рабынями" (строфа 16), а также, что вполне вероятно, в строфах, посвященных "передовому отряду" войска Харальда – берсеркам, легендарным воинам, якобы пользующимся особым доверием конунга (строфы 20-21). Однако если упоминание о неистовых берсерках, пьющих кровь своих поверженных противников, относит это описание к forn old, незапамятным "древним временам" (не более "исторично" должно быть и упоминание о берсерках в гл. IX "Саги о Харальде Прекрасноволосом" – Снорри в этой саге во многом опирается на стихи Хорнклови), то следующие за ними hældræpir halir "люди, награждаемые пинками" – "игрецы и шуты" (leikarar ok trúðar), напротив, вводят в поэму реалии, судя по всему, не успевшие окончательно утвердиться в Скандинавии еще и в середине XII в. (12) Тем самым они ставят под сомнение и гипотетическое единство "Песни о Харальде", и традиционно признаваемое авторство Торбьёрна Хорнклови, по всей вероятности, в действительности распространяющееся лишь на первую часть песни (13). Гипотеза о позднейшем происхождении "Песни об обычаях дружины" позволяет по-новому взглянуть и на заинтересовавшее нас разграничение королевских скальдов и воинов. Приняв ее, мы, во-первых, сможем объяснить причину отсутствия каких-либо указаний на этот счет во всех остальных поэтических или прозаических памятниках, а во-вторых, поместить заключительные строфы "Песни о Харальде" в куда более подходящий и не связанный с эпохой викингов исторический контекст, в котором – с возникновением королевского двора – и могло бы иметь место превращение скальда в "придворного поэта". "Могло бы", разумеется, не указывает на реальность или окончательность подобной трансформации, поскольку на деле она шла рука об руку с одновременно начавшимся постепенным вытеснением поэзии скальдов из обихода скандинавских государей наступающей с континента рыцарской культурой. Самое раннее свидетельство этого процесса – относящиеся к середине XII в. стихи Эйнара Скуласона, в которых скальд жалуется на то, что не получил от датского конунга Свена (1146-1157) вознаграждения за сочиненную в его честь хвалебную песнь: король предпочел его поэзии искусство странствующих музыкантов (Ekki hlaut af ítrum / Einarr gjafa Sveini / <...> fyr kvæði; / danskr harri metr dýrra / <…> fiðlur / <...> ok pípur. "Не получил от великолепного / Свейна Эйнар дара / <...> за песнь; / датский князь дороже ценит / <...> скрипки /<...> и дудки" В I 455, 3) (14). О введенных этим монархом новых обычаях, заимствованных им из Германии, сообщает и Саксон Грамматик в XIV книге "Деяний датчан". Между тем, хотя Эйнар обычно удостаивался гораздо лучшего приема у своего патрона, норвежского конунга Эйстейна (известно, что конунг был "большим его другом" и даже сделал его своим окольничим – почетная должность, в которую столетием раньше был возведен скальд Олава Святого Сигват), ему и прежде, а возможно и не однажды, приходилось сталкиваться с игрецами и скрипачами, уже в то время (Эйстейн умер в 1157 г., и Эйнар, по-видимому, оставался при нем до его кончины) появлявшимися при королевском "дворе" и наряду с конунговым скальдом (konungskáld) заполнявшими досуг правителей Норвегии. В "Пряди об Эйнаре сыне Скули" (Morkimkinna), в основном прославляющей импровизаторские способности этого скальда (см. выше), рассказывается о висе, которую он был вынужден сочинить по приказанию конунга с тем, чтобы облегчить участь провинившегося музыканта. Бедняга был подвергнут порке за то, что в постный день украл и съел чужого козленка, а вступившемуся за него Эйнару было предложено, пока на того будут сыпаться удары, сочинить и произнести приличествующие случаю стихи и таким образом сократить экзекуцию. Скорость, с которой Эйнар на этот раз сложил вису о "жадном до мяса игреце, ударяющем по скрипке" (hinn 's slær fiðlu), и раздающемся над ним "звучном пении плети" (В I 455, 6), равнялась пяти взмахам кнута, успевшего опуститься на спину скрипача (15). Однако если в описанном происшествии трудно усмотреть даже намек на соревнование между лишенным всяких прав и подвергаемым унизительному наказанию скоморохом и занимающим почетную "придворную" должность скальдом (16) за место при особе государя, то в эпизоде с исландцем Мани, посетившим в 1184 г. норвежского конунга Магнуса, сына Эрлинга, антагонизм между скальдом и занявшим принадлежавшее ему по традиции место фигляром уже налицо. Впрочем, как всегда бывает с исландцем-героем пряди, скальд и здесь одерживает верх над соперником. Вот как излагается этот знаменитый эпизод в "Саге о Сверрире": "Мани пришел к нему <конунгу Магнусу> на границе страны. Он шел из Рума и нищенствовал. Он вошел прямо в палату, где конунг сидел со своими приближенными. Вид у Мани был жалкий. Он был лыс, тощ и почти без одежды. Но он умел приветствовать конунга, как подобает, и конунг спросил его, кто он такой. Тот сказал, что зовут его Мани, родом он исландец, а пришел он с юга из Рума. Конунг сказал: "Тогда ты, наверно, знаешь стихи, Месяц! (17) Садись и скажи нам что-нибудь!" Он сказал тогда драпу о походе Сигурда Крестоносца, деда Магнуса конунга по матери, сочиненную Халльдором Болтуном. Люди очень хвалили эти стихи и сказали, что он их хорошо позабавил. В палате было два шута (leicarar), которые заставляли собачек прыгать через веревку перед знатными людьми, и они заставляли их прыгать тем выше, чем знатнее были люди. Конунг сказал: "Ты замечаешь, Месяц, что шуты косо смотрят на тебя. Сочини-ка о них вису, и, возможно, тебе будет польза от этого". Мани сочинил вису:
И еще он сочинил так:
Люди очень смеялись, дружинники окружили шутов и снова и снова повторяли эти висы, и особенно строки: "Впрямь горазд разбойник / Горло драть – тягаться". Шутам жарко пришлось, и они еле ноги унесли из палаты. А конунг приблизил Мани к себе, и тот сопровождал его до Бьёргюна" (19). Как явствует из только что приведенных и упоминавшихся ранее историй (достаточно вспомнить анекдоты о Тьодольве Арнорссоне и Халли Челноке или рассказ о Стуве и его внушительном поэтическом репертуаре), в обязанности скальда-приближенного того или иного государя входило развлекать конунга и его дружинников. В эпизоде с Мани тема "развлечения поэзией" не только доминирует, но и представлена, как нигде, полно – никому доселе не известный скальд завоевывает всеобщее признание и расположение конунга исключительно своим искусством декламации и импровизации. Это же приносит ему победу над шутами, и не случайно: в то время как забавы скоморохов способны были вызвать лишь смех, а они сами и их фокусы внушали зрителям презрение, развлечение, предлагаемое скальдом, напротив, неизменно рождало в слушателях восхищение, поскольку свидетельствовало о его "учености" и высоких профессиональных достоинствах. Разумеется, рассказ о нищенствующем поэте, вышедшем победителем из состязания с паяцами, едва ли может служить надежным источником, позволяющим судить о действительном положении исландского скальда при постепенно усваивающем иноземные обычаи норвежском дворе конца XII в., – не следует забывать, что автором этой, как и всех без исключения историй о скальдах, был кто-то из исландцев. Как бы то ни было, обязанность древнескандинавского поэта "развлекать стихами", существовавшая, по-видимому, так же долго, как и "дружинная поэзия" скальдов, в основе своей имела весьма мало общего с идущими ей на смену новыми развлечениями знати. Достаточно сказать, что подразумевавшиеся под этим "развлечением" необходимые и столь высоко ценимые составляющие скальдического мастерства – искусство декламации и импровизации – одновременно и изначально преследовали и другие, куда более серьезные цели. Так, если декламация, в первую очередь предполагавшая заучивание поэзии предшественников, обеспечивала непрерывность традиции и в то же время служила надежным средством сохранения исторической памяти и славы предков (недаром Снорри Стурлусон трактует песни скальдов в качестве одного из главных источников при составлении "Круга Земного"), то импровизация расценивалась как обязательное свидетельство скальдического "умения". О том, какое значение придавалось способности спонтанного сочинения этой сложнейшей поэзии, говорит такой красноречивый факт. Одного из скальдов Олава Святого, Берси сына Скальд-Торвы, оговорили перед конунгом, что он не может "сложить и произнести стихов, которые не бьии бы сочинены заранее" (at hann kynni ecki at yrkia ne kueda þat er eigi var aadr kuedit) (20). Конунг не преминул проверить, правда ли это: он распорядился снести в одно помещение множество мечей, а потом позвал туда Берси и приказал, чтобы тот тут же на месте сказал об этом вису. Скальд достойно выдержал испытание и получил в награду от конунга хороший меч. Мотивы поступка этого государя вполне прозрачны: препоручая скальдам, которые в дописьменную эпоху прежде всего выполняли при нем две важнейшие функции – панегиристов и историографов, заботу о своей прижизненной и посмертной славе, он, как никто другой, был заинтересован и в высоком качестве их мастерства, и в безупречности их репутации как стихотворцев. О том, что скальдическая декламация и импровизация служили отнюдь не только развлечением конунга и его окружения, но были вообще неотграничимы от основного назначения "дружинной" поэзии – возвеличивать и увековечивать "связанным словом", – свидетельствует и другой известный эпизод из жизни того же правителя. На рассвете перед последним своим сражением, битвой при Стикластадире, Олав просит одного из бывших при нем скальдов, Тормода Скальда Чернобровой, "сказать какую-нибудь песнь". "Тормод приподнялся на ложе и стал говорить песнь так громко, что все войско его слышало. Это была древняя песнь Бьярки (21) <...> Люди проснулись, и когда скальд кончил песнь, его стали благодарить за нее, так как она пришлась по вкусу и все нашли, что он выбрал подходящую песнь, и назвали ее Призыв к Бою. Конунг тоже поблагодарил его за песнь. Он взял золотое обручье весом в полмарки и дал его Тормоду" (22). Накануне же сражения Тормод и другие скальды Олава по очереди произносят висы о том, что войско, не ведая страха, должно сплотиться вокруг своего предводителя, и, как сказано в саге, "люди сразу же заучили" эти стихи (23). Как видим, спонтанно произнесенные висы и исполнение героической песни о подвигах легендарных воителей прошлого преследуют здесь одну и ту же цель – они призваны поднять боевой дух войска, а за сказанную "к месту" чужую песнь скальд получает вознаграждение, эквивалентное плате за его собственную хвалебную поэзию. Между тем, рассматриваемый эпизод из "Саги об Олаве Святом", пожалуй, как ни один другой, способен пролить свет и на статус так называемых конунговых скальдов. Во время смотра войска конунг отводит им особое место: "Говорят, что, когда Олав конунг построил свое войско, он поставил вокруг себя людей, которые должны были защищать его щитами. Для этого он отобрал самых сильных и ловких. Потом он позвал к себе своих скальдов и велел им быть рядом с ним. 'Вы должны, – говорит он, – стоять здесь и видеть все, что происходит, собственными глазами, тогда вам не придется полагаться на рассказы других, ведь потом вы должны будете рассказать об этой битве и сложить о ней песни (Þér skuluð frá segja okyrkja um síðan)'" (24). Помещая своих скальдов в прикрытый щитами отборных воинов круг, конунг, казалось бы, поступает так из стремления уберечь их от участия в битве и возможной гибели. Однако на деле это не так. Напротив, сколь ни важно было бы для него сохранить очевидцев, способных впоследствии увековечить в стихах память об одном из его главных сражений, он руководствуется вовсе не соображениями их безопасности: дабы верно составить свой поэтический "отчет" о происходящем, скальды должны находиться в самой гуще событий, там, куда направлен главный удар противника и где решается исход сражения, – рядом с конунгом и его знаменем. Не пассивное созерцание битвы из прикрытия, как это имеет место в перевернутом мире "Пряди об Одди Звездочете", но участие в ней на правах дружинников вместе со своим предводителем и ратные подвиги – вот, что ожидается от конунговых скальдов. Именно так понимают обращенную к ним речь Олава сами скальды: свидетельство тому и ответные слова Тормода, в которых он обещает конунгу быть с ним "вместе до самой смерти" (25), а также сетует на отсутствие отбывшего годом раньше в паломничество в Рим любимого скальда Олава, Сигвата ("вокруг твоего стяга сильно поредело бы, если бы все твои дружинники отправились молиться в Румаборг" (26)), и следующее за тем исполненное драматизма описание сражения, в котором геройски пали и конунг, и все бывшие при нем скальды. Как оказалось, не им, участникам и очевидцам сражения, суждено было сочинить песни о последней битве Олава, но тому, кто, волей случая, так и не увидел ее воочию, – Сигвату Тордарсону, спустя несколько лет сложившему "Поминальную драпу об Олаве Святом". Итак, сколь бы разнообразны ни были собственно профессиональные обязанности скальда при скандинавском правителе – мы видим его то панегиристом-историографом, то декламатором, а значит, знатоком и хранителем традиции (своего рода "архивариусом" дописьменной эпохи), а то и импровизатором, развлекающим конунга и его приближенных своим поэтическим мастерством и спонтанностью стихотворной реакции на любое, даже самое малозначительное происшествие, – и сколь бы ни ценна была фигура королевского скальда в глазах государя в обществе, исповедующем героические идеалы, он так и не приобрел в нем особого и отличного от дружинника статуса "придворного поэта". И причина этого не только в отсутствии королевского "двора" как такового. Будучи инструментом увековечения и преумножения конунговой славы, скальд в не меньшей степени был озабочен и своей собственной. Именно стремление к славе заставляло его покидать родную усадьбу и, преодолев волны Атлантики, искать дружбы и покровительства одного из северных правителей. Вступление в королевскую дружину, нередко сопровождавшееся – не в последнюю очередь благодаря его поэтическому умению – особой приближенностью к государю, и открывало перед ним кратчайший путь к достижению желаемого, хотя бы уже потому, что делало его участником военных походов, приносивших славу не только предводителю войска, но и каждому, кто сумел, проявив храбрость, отличиться в сражении. Не случайно, "королевские саги", казалось бы, в первую очередь фиксирующие свое внимание на деяниях норвежских правителей, никогда не обходят молчанием и подвиги их приспешников, а хвалебная поэзия скальдов, возвеличивая государя, не забывает отметить и геройство его дружины, а значит – и принадлежащего к ней скальда. Примером этому могут служить и подробное описание геройского поведения смертельно раненого Тормода (27), и многочисленные стихи королевских скальдов, говорящие об их личном участии в битвах. "Щит блестящий с боя / Я добыл – рубились / Мы в суровой брани / На юге – и кольчугу <...>", (28) – сообщает Тьодольв Арнорссон в "Флокке о Магнусе" (В I 337, 23), а его предшественник при норвежском дворе, Сигват, в "Висах о битве у Несьяра" рассказывает о храбром натиске конунговых дружинников: Vér drifum hvatt, þars heyra / hátt vápnabrak knátti, / <…> / reiðir upp í skeiðar "Мы храбро бросались, рьяные, вверх на корабли, откуда раздавался звон оружия" (В I 218, 7). Знаменательно, однако, что принадлежность к королевской дружине и обусловленные этим преимущества далеко не всегда способны были до конца удовлетворить честолюбивые устремления скальда. Сплошь и рядом мы узнаем о том, как, заручившись согласием государя, скальд (как, впрочем, и любой другой из конунговых дружинников) на время покидает его и отправляется посетить чужие земли. При этом он мог мотивировать свою отлучку торговыми делами (в эпоху викингов подобные поездки нередко перерастали в военные экспедиции), желанием преподнести хвалебную песнь другому правителю или какой-либо иной надобностью. Гуннлауг, например, проведя всего одну зиму у английского короля Адальрада (Этельреда), дружинником которого он сделался, уже следующей весной, как только возобновилась навигация, попросил у конунга разрешения отправиться в плаванье. "Конунг спросил его, куда он собирается. Гуннлауг отвечал: "Я хочу исполнить то, что я обещал и задумал". И он сказал такую вису:
(B I 186,4) "Пусть будет так, скальд, – сказал конунг и дал ему золотое запястье весом в семь эйриров. – Но ты должен обещать мне, – добавил он, – что вернешься ко мне будущей осенью, потому что, зная твое искусство, я не хотел бы совсем потерять тебя"" (29). После этого Гуннлауг посетил правителей Ирландии, Оркнейских островов, Западного Гаутланда и Швеции и произнес хвалебные песни в честь каждого из них, получив за это ценные дары. Побывать во многих местах и у многих государей, испытать свою "удачу" и снискать при этом богатство и славу своей храбростью и поэтическим искусством– такова была цель не одного скальда, и конунг, в дружине которого он состоял на службе, не мог ему в этом препятствовать. Свободу и мобильность древнескандинавских поэтов как нельзя лучше отражает "Перечень скальдов", поскольку, вопреки распространенному мнению, он представляет собой не каталог скальдов тех или иных правителей, но каталог скальдов, сочинивших хвалебные песни в честь тех или иных правителей (в том числе и после их смерти), что вовсе не предполагало пребывания перечисляемых в нем поэтов на "королевской службе". Не имея возможности противиться свободному передвижению своих дружинников и скальдов, конунги, однако, подчас выказывали им свою ревность, требуя от них подтверждения их лояльности. Когда Сигват, возвратившись из торговой поездки в Валланд (во Францию), во время которой он побывал и в Англии у Кнута Могучего (как считается, с целью выяснить его намерения в отношении Норвегии), явился к Олаву, тот встретил его холодно и не ответил на его приветствие, а на недоуменный вопрос скальда, удивившегося такому приему, сказал следующее: "Я теперь уже не знаю, хочешь ты остаться моим окольничим или ты стал человеком Кнута конунга". Сигват произнес тогда в ответ вису, в которой признался, что Кнут предложил ему стать его дружинником, однако он отказался, мотивируя это тем, что "... не служит / Скальд, и не пристало / Мне служить – я словом / Прям – вождям обоим". Только тогда он получил разрешение сесть на свое обычное место и скоро "снова был в чести у конунга" (30). Верность Олаву Сигват сохранил и после глубоко потрясшей его гибели этого государя, скорбь о котором он изливал во множестве стихов (ср.: "Жив был Олав, мнилось, / Все скалы смеялись, / Манил морехода / Прежде брег норвежский. / Ныне даже склоны / Смотрят хмуро. Скорби / Не избыть. Утратил / Я поддержку княжью" (31)). Во второй раз отклонив предложение конунга датчан (на этот раз сына Кнута, Свейна) поступить к нему на службу (32), скальд предпочел связать свою судьбу с семейством своего поверженного патрона и отправился в изгнание в Швецию вслед за Астрид, конунговой вдовой, и своим крестником Магнусом. Возвратившись вместе с последним в Норвегию в 1035 г ., Сигват продолжал играть важную роль и во время его правления: именно ему выпал жребий наставлять молодого конунга, начавшего было притеснять бондов, как дóлжно вести себя со своими подданными и соблюдать законы страны. Облеченная в форму скальдической песни смелая речь, с которой он обратился к королю, недаром получившая название "Откровенные висы" (Bersoglisvíísur, ок. 1038 г .), возымела действие. Как сообщает Снорри, "после этого увещевания конунг изменился к лучшему" и заслужил свое прозвище – Магнус Добрый (33). Пожалуй, ни один из скальдов-приближенных норвежских государей не предстает перед нами в "королевских сагах" столь рельефно и в таком многообразии ролей, как Сигват. Мы узнаем и о его путешествиях с дипломатической миссией – в Западный Гаутланд и в Англию, впечатления от которых были отражены им в двух поэтических циклах, "Висах о поездке на восток" и "Висах о поездке на запад", и о его заступничестве за прибывающих в Норвегию исландцев, и о его паломничестве в Рим. При этом во всех своих проявлениях он неизменно предстает как человек смелый и благородный. Так, верность Олаву не помешала ему сложить поминальную песнь о родиче конунга, впоследствии сделавшемся его врагом, Эрлинге сыне Скьяльга, с которым скальда связывала долгая дружба; в другой раз он осмелился самолично принять на себя роль крестного и наречь никогда прежде не употреблявшимся в королевском роду именем Магнус конунгова сына (конунг в ответ стал крестным отцом дочери Сигвата), а впоследствии, как уже говорилось, подвергнуть критике поступки молодого конунга, наставляя его на путь истинный. Можно, однако, не сомневаться в том, что многочисленные подробности, позволяющие восстановить образ главного скальда и ближайшего друга Олава Святого, отвечают тому особому месту, которое отводилось его поэзии при составлении жизнеописаний этого государя: как известно, стараниями авторов истории норвежских королей поэтическое наследие Сигвата было сохранено несравненно полнее, чем "дружинная поэзия" других королевских скальдов. В остальном же "королевские саги", хотя и включают в себя "пряди об исландцах" и среди них не раз упоминавшиеся выше анекдоты из жизни скальдов, обычно содержат лишь отрывочные и скупые сведения о поэтах, стихи которых они подчас в изобилии цитируют в подтверждение Правдивости передаваемых ими рассказов о событиях, имевших место во времена правления того или иного конунга. При этом они, как правило, представляют создателей этой поэзии храбрыми воинами-дружинниками, а нередко и вовсе ничего не сообщают о них, донося до нас лишь их имена. Однако не только "королевские саги", в которых скальд заведомо не являлся главным персонажем повествования, изображают его прежде всего как личность героическую. Выше нам уже приходилось говорить о так называемых "сагах о скальдах", жанре, самое возникновение которого, казалось бы, должно считаться надежным свидетельством повышенного внимания к фигуре и творчеству древнескандинавского поэта. Нельзя, однако, не заметить, что "саги о скальдах" (skáldasögur) – понятие не средневековое, а современное, введенное в обиход учеными и, как мы попытаемся показать, возникшее не в последнюю очередь в результате невольного смещения акцентов. Не случайно круг подпадающих под эту рубрику произведений то расширяется за счет включения в него всех саг, героями которых были скальды, то сужается до пяти саг ("Сага о Кормаке", "Сага о Гуннлауге", "Сага о Халльфреде", "Сага о Бьёрне", "Сага о побратимах"), обнаруживающих известное сюжетное сходство. Между тем, то обстоятельство, что герой саги – скальд и этим интересен исследователям древнескандинавской поэзии, заслоняет от нас, казалось бы, хорошо известную истину: а именно, что исландская "семейная сага" даже в тех случаях, когда предметом ее оказывается судьба отдельного индивида, как это обычно и имеет место в "сагах о скальдах" (о чем красноречиво говорят самые названия этих саг – "Сага о Гуннлауге", "Сага о Кормаке" и т.п.), а не широкое полотно событий, затрагивающих судьбы представителей различных семейств, населявших ту или иную местность (ср. "Сага о людях из Оружейного фьорда", "Сага о людях из Лососьей долины"), – не биографическое сочинение как таковое, не жизнеописание ее героя, но прежде всего рассказ о распре и нередко связанной с ней кровной мести. Разумеется, то, что в центре внимания "саг об исландцах" непременно находится конфликт, лишь способствует вовлечению в их орбиту таких в большинстве своем "конфликтных" героев, каковыми являлись скальды, и тем не менее несомненно, что Гуннлауг и Халльфред становятся героями саги не потому, что они были скальдами, но благодаря драматическим событиям своей жизни. Этим "саги о скальдах" разительным образом отличаются от их предполагаемого (без сколько-нибудь весомых на то оснований!) "литературного прототипа" – биографий провансальских трубадуров, напротив, всегда выстраиваемых вокруг поэтических произведений их героев. Не является исключением и единственная сага этого круга, как будто бы и в самом деле представляющая собой жизнеописание скальда – "Сага об Эгиде". В ней с величайшим вниманием прослеживается как "предыстория" главного героя, впервые появляющегося лишь в главе XXXI (первая часть саги посвящена старшим родичам Эгиля – его деду Квельдульву и сыновьям последнего – Торольву и Скаллагриму), так и вся его жизнь от рождения до последних лет жизни и мирной кончины в глубокой старости, а в заключительной ее главе рассказывается и о потомках выдающегося скальда, так называемых людях с Болот (Myramenn). Однако при всем ее интересе к истории знаменитого рода (34) и главного его представителя "Сага об Эгиде", подобно другим "сагам об исландцах", также строит свое повествование вокруг одного центрального конфликта – многолетней распри сыновей Квельдульва, а затем и самого Эгиля с норвежским королевским домом. В первой части саги – это вражда между Торольвом сыном Квельдульва (а после убийства Торольва – и его братом Скаллагримом) и Харальдом Прекрасноволосым, в результате которой Квельдульв и Скаллагрим вынуждены навсегда покинуть Норвегию. Во второй – конфликт между Эгилем и сыном Харальда, конунгом Эйриком Кровавая Секира, в который Эгиль вступает в первый же свой приезд в Норвегию. Вспыхнувшая из-за убийства королевского управляющего (главы XLIV-XLV) и спустя годы разгоревшаяся вновь из-за имущественных притязаний Эгиля (глава LVI), эта распря, достигающая своей кульминации в событиях у острова Хердлы (убийство Берг-Энунда и конунгова сына Рёгнвальда и последовавшее за этим проклятие, изгоняющее из страны королевскую чету – Эйрика и Гуннхильд) и развязки в йорвикском эпизоде, проходит через большую часть повествования саги. Таким образом, не отсутствие конфликта, но его необычайный размах и характер, вполне соответствующий "сверхчеловеческой" фигуре главного героя, осмелившегося выступить против могущественного правителя Норвегии и сумевшего, по словам другого норвежского конунга, Хакона, "прорубить широкую брешь в его роду" (35), определяют своеобразие "Саги об Эгиде". Не в последнюю очередь своеобразие саги заключается и в том, что основные ее события разворачиваются не в Исландии – обычном месте действия "семейной саги", повествующей о локальном конфликте, – но за ее пределами, в Норвегии и Англии. Именно там проявляется и воинственный нрав главного героя саги. В Исландии же он, напротив, предстает человеком исключительно мирным и не вмешивающимся ни в какие распри. О том, что скальд, как бы ни велика была его слава мастера-стихотворца, удостаивался собственной саги отнюдь не за сочиненные им драпы и флокки, но за достижения на совсем ином поприще – ратные подвиги и прежде всего геройство, проявленное им в конфликтах, в которых ему доводилось участвовать у себя на родине, в Исландии, говорит немало известных фактов. Нельзя не отметить в этой связи, что Сигват Тордарсон, скальд, чье творчество известно нам лучше, чем наследие любого другого из норвежских, а затем и исландских поэтов, и чьи произведения принесли их создателю не только громкую славу и достаток, но и беспрецедентно почетное положение при норвежском дворе, человек рассудительный и мирный (что, однако, не мешало ему участвовать в сражениях вместе со своим государем), а потому не вовлеченный ни в какие распри, так и не сделался героем саги. И это притом, что Сигват – единственный из скальдов-персонажей "королевских саг" – был героем столь многочисленных эпизодов саг об Олаве Святом и Магнусе Добром, что их одних могло бы хватить на небольшую сагу! Последняя, впрочем, хотя и заставила себя ждать, в конце концов все же была составлена и опубликована в Исландии в начале нынешнего столетия, явившись плодом творчества одного из издателей (36), – курьезный факт, как нельзя лучше свидетельствующий о тех кардинальных изменениях, которые за минувшие семь веков претерпели представления о предмете так называемой биографии скальда. Итак, какими бы причинами ни была вызвана распря, участником которой оказывается скальд, – убийством ли, имущественными ли притязаниями или утратой невесты, – главным предметом повествования в саге являются перипетии конфликта, а не жизнь и поэтическое творчество ее героя. Тогда как первая подлежит изображению лишь в той мере, в какой она насыщена "заслуживающими внимания происшествиями", как правило, прямо или косвенно связанными с разворачивающимся в саге конфликтом (возможные отступления от этой основной темы обычно касаются посещения героем иноземных государей, военных походов и торговых экспедиций, в которых он добывал богатство и славу, а все "пустое", иначе говоря, не наполненное событиями время в соответствии с законами жанра изымается из повествования лаконичными замечаниями типа "в ту зиму больше ничего не произошло"), к последнему автор сага обращается лишь постольку, поскольку произнесенные скальдом висы имеют отношение к описываемому в саге действию (37). При этом нередко стихи, которыми обмениваются герои саг, могут играть весьма существенную роль в развитии сюжета, приводя в движение механизм конфликта и углубляя вражду между его участниками или сводя на нет попытки их примирения, – таковы, к примеру, отдельные висы (а порой и целые хулительные поэмы), которые сочиняют друг о друге Бьёрн и Торд сын Кольбейна, герои "Саги о Бьёрне Герое из Хитдаля". Важнее, однако, другое: тогда как подобные "стишки" (kviðlingar) и "отдельные висы" (lausavísur) неизменно включаются в повествование, главные произведения того или иного скальда-героя "семейной саги" – хвалебные песни, сложенные им в честь конунгов и ярлов и прославившие его имя среди современников и потомков, – обычно не приводятся в его саге и если и сохранились, то в основном в "королевских сагах" (прежде всего в "Круге Земном"), где их фрагменты привлекаются в качестве исторических свидетельств, подкрепляющих прозаический рассказ об упомянутых в этих песнях событиях, или в поэтологических сочинениях (прежде всего в "Младшей Эдде"), где цитаты из драп и флокков иллюстрируют использование формальных скальдических приемов. Неудивительно поэтому, что за редчайшими исключениями до нас дошли лишь разрозненные фрагменты панегирических песней скальдов. Так, несмотря на заслуживающие доверия свидетельства "Перечня скальдов", в котором имя Кормака фигурирует и в списке скальдов, сочинявших хвалебную поэзию о ярле Сигурде (фрагменты сложенной им "Драпы о Сигурде" приводятся в "Эдде" Снорри и в "Круге Земном"), и среди скальдов конунга Харальда Серая Шкура никаких стихов, посвященных последнему, не сохранилось. То же произошло и с наследием только что упомянутого Торда сына Кольбейна, дружинника и скальда норвежского ярла Эйрика сына Хакона (1007-1008 гг.). Из "королевских саг" и "Эдды" Снорри нам известны фрагменты из двух драп Торда, в разное время сочиненных им в честь этого правителя (Eiríksdrápa и Belgskakadrápa), но ни одного стиха из хвалебных песней, которые он, согласно Skáldatal, посвятил Олаву Святому и его сыну Магнусу Доброму, а также датскому ярлу Свену Эстрид-сену. Такой же была судьба хвалебной поэзии всех скальдов, удостоенных собственной "семейной саги", – если ей и суждено было сохраниться, то лишь в составе прозаических произведений, принадлежащих к совсем иным жанрам и, что не менее существенно, вовсе не рассматривающих скальдов в качестве центральных героев повествования. Абсолютное доминирование в "сагах об исландцах" так называемых вис, сочиненных "на случай", при едва ли не полном отсутствии в них высоко ценимых хвалебных песней, посвященных норвежским или иным правителям (последние в лучшем случае представлены в этих сагах всего лишь одной – нередко начальной – строфой или/и стевом), превратилось в столь характерную черту сагового стиля, что ее не избежала даже "Сага об Эгиде". Несмотря на то, что все сложенные Эгилем песни имеют самое прямое отношение к описываемым в его саге событиям, – ведь именно и только она и рассказывает об обстоятельствах их создания! – основная рукопись саги (Moðruvallabók, XIV в.) не содержит ни одной из шести поэм Эгиля: из четырех ("Драпы об Адальстейне", "Утраты сыновей" и двух щитовых драп) процитированы лишь начальные строфы (по одной из каждой), что же касается поэмы "Выкуп головы" и "Песни об Аринбьёрне", то первая, вопреки логике изложения йорвикского эпизода, отсутствует вовсе, а список последней не включен в текст саги, но помещен в виде приложения в самом ее конце на отдельном листе. В связи со всем сказанным нельзя не обратить внимание на то, что отмеченная особенность "саг об исландцах" (и, как ни странно, в том числе и тех из них, героями которых являются скальды) – отсутствие в них главных произведений поэта, т. е. именно той части его наследия, которой предназначено было сохраняться в веках, иначе говоря, возведенное в канон невнимание ко всему, что выходило за рамки мгновенной импровизации и требовало труда и умения, а тем самым составляло собственно "поэтическое творчество" скальда, преднамеренно или нет, но фактически уничтожало дистанцию между ним и остальными персонажами саги, также не упускавшими возможности при случае "сказать вису". В результате мы становимся свидетелями эпизодов, в которых вместе с функцией главного действующего лица временное "отчуждение" претерпевает и самая стихотворная активность скальда. Так, в главе XIII "Саги о Кормаке" описывается поединок, в который вступают из-за Кормака Стейнар и Верен; противники говорят по этому поводу висы, однако присутствующий тут же Кормак – во время боя он прикрывает щитом своего родича Стейнара – на сей раз не произносит стихов, и это неудивительно: не он, а сражающиеся, Стейнар и Берси, находятся в фокусе повествования. Между тем, из сказанного следует и другой существенный вывод, а именно, что "семейные саги", с одной стороны, элиминируя и оставляя за кадром главные поэтические произведения своих героев, а с другой – наделяя способностью произносить скальдические строфы любого (даже самого незначительного) из персонажей, не просто уравнивали одних с другими в их отношении к "стихотворчеству", но немало способствовали созданию еще одного мифа о древнескандинавском поэте – мифа о его непрофессионализме. Впрочем, справедливости ради необходимо заметить, что миф о скальдическом непрофессионализме был обязан своим возникновением, конечно же, не только исландской саге. Главную роль в его создании должна была сыграть та общественная трактовка фигуры поэта, согласно которой его героические качества предшествовали его поэтическому мастерству, а личное мужество ценилось выше умения слагать "безупречные" стихи. Помимо косвенных свидетельств "королевских" и "семейных саг", которые нам уже приходилось привлекать, о верности последнего утверждения позволяет судить и панегирическая поэзия скальдов. Речь здесь, однако, пойдет не об обычном для так называемой придворной поэзии культе ратного подвига, прославление которого зачастую переносилось с непосредственного героя хвалебной песни – князя – на его дружину и самого скальда как одного из воинов-дружинников (см. выше), но о произведении, скорее, нехарактерном для этого жанра, драпе, героями которой оказываются не представители какого-либо из скандинавских княжеских родов, но соотечественники скальда – жившие в разное время знаменитые исландцы. "Драпа об исландцах" (Íslendingadrápa) Хаука Вальдисарсона, сохранившаяся в единственной рукописи XIV в., должна быть причислена к относительно позднему жанру "исторических песней", так называемых sogukvæði (38), судя по всему, возникшему не раньше XII в. Предмет этих песней – не настоящее, но прошлое, причем, в отличие от ранней скальдической поэзии, также, как известно, не избегавшей обращения к прошлому, – прошлое не мифоэпическое (ср. "Драпу о Рагнаре" Браги Старого) или генеалогическое (ср. "Перечень Инглингов" ТьодольваХвинского), но историческое. Однако не только жанровая принадлежность "Драпы об исландцах" говорит о том, что она была сочинена в XII (а по мнению некоторых исследователей – в XIII) веке. На позднее происхождение песни указывают и явно архаизирующие черты ее стиля, и прежде всего изобилие кеннингов (в том числе кеннингов, описывающих имена (39)), характер которых не только демонстрирует хорошее знание традиции и даже эпигонство ее автора, нередко позволявшего себе буквальные заимствования из стихов Эгиля, Халльфреда и других скальдов классического периода, но и дает основание предполагать, что Хаук сознательно брал за образец поэзию той эпохи, в которую жили прославляемые им герои (40). В то время как жанровая принадлежность "Драпы об исландцах" может быть определена как "исторический панегирик", ее структура полностью отвечает древней и весьма распространенной в средневековой Исландии форме перечня (tal). Заявляя в кратком вступлении к поэме, что он намерен перечислить "доблестных жителей покрова землянки кита (hvassa hvals búðar húð-lendinga: "землянка кита" = море, его "покров" = лед, по-исландски ís – спрятанный в кеннинг первый компонент наименования жителей Исландии, islendingar), расточителей сокровищ, тех, кто имел достаточно ветра жены скал (т.е. "был силен духом": "жена скал" = великанша, ее "ветер" = дух), стольких, скольких пожелает он сам" (meðan mér deilisk geð til þess, 2) (41), Хаук в последующих 25 строфах (драпа обрывается на 27-й и, очевидно, не последней строфе) прославляет знаменитых исландцев, отводя каждому из них по висе. Возглавляет этот перечень Броддхельги, герой "Саги о людях из Оружейного фьорда", тот самый, кому предание приписывает роль одного из четырех защитников Исландии, впоследствии изображенных на ее гербе, – именно Броддхельги, приняв облик огромного дракона, вышел из Оружейного фьорда навстречу колдуну, посланному в Исландию Харальдом сыном Горма, когда этот датский конунг решил отправиться туда со своим войском, чтобы отомстить за хулительные стихи, которые сочинили о нем все жители страны (42). В "Драпе об исландцах", однако, Броддхельги прославляется отнюдь не за свои легендарные подвиги, но как герой одного из локальных конфликтов, составившего сюжет упомянутой здесь "семейной саги", – распри, жертвой которой ему суждено было пасть. Следующая строфа посвящена его сыну Бьярни, геройски отомстившему за гибель отца, а идущая за ней – очередному участнику того же конфликта, на этот раз принадлежащему к враждебному лагерю (строфы 3-5). Персонажей "Саги о людях из Оружейного фьорда" сменяют участники другой распри: строфы 6-8 воздают должное враждующим между собой и с честью исполняющим свой долг кровной мести героям "Саги о сыновьях Дроплауг". Избирая древнюю форму перечня, Хаук, как можно заметить, и в композиционном построении своей поэмы прежде всего ориентируется на классические образцы – за группировкой героев – представителей одного рода явственно просматривается его зависимость от генеалогических песней более ранней эпохи, также принадлежащих к жанру панегирической поэзии. Подобное сознательное или неосознанное подражание "главным скальдам" – мастерам генеалогического перечня вступает, однако, в противоречие с заявленной темой "Драпы об исландцах", поскольку последняя выходит далеко за рамки семейных или родственных связей. В результате ее автору весьма скоро приходится отказаться от композиционных приемов, к которым он прибегал в начальных строфах песни. Бросается в глаза и другое отличие открывающих перечень строф от следующей части поэмы: оставляя "родовые группы", Хаук одновременно изменяет и первоначальный ракурс рассмотрения заслуг своих героев, переходя от восхваления их за достойное поведение в местных конфликтах – месть за убийство ближайших родичей – к прославлению тех ратных подвигов, которые им довелось совершить за пределами Исландии. Отмеченный поворот в композиции "Драпы об исландцах" приходится на строфы 9 и 10. Обе они посвящены сыновьям Скаллагрима, братьям Торольву и Эгилю: "Два брата сражались, / защищая землю вместе с Адальстейном, / <...> / старший из воинов / погиб в походе: / на том тинге мечей (= в битве) пал / Торольв отважный" (строфа 9). Из этих строк следует, что и Эгиль прославляется здесь за геройство, проявленное им в той же битве, иначе говоря, в ту пору, когда они с Торольвом находились на службе у английского короля: "Эгиль кормил гусенка раны (= ворона) / быстрым мечом / – ворону досталась добыча волка (= трупы); / я думаю, волкам было чем поживиться – / отважный сын Скаллагрима/ окрасил кровью длинные кольчуги; / щедрый Фрейр меча (= воин, т.е. Эгиль) / разбивал щиты в щепы" (строфа 10). Восхваляя Эгиля за подвиги на поле брани, Хаук, как видим, ни словом не обмолвился о его заслугах на совсем ином поприще – поэтическом. Казалось бы, этому нетрудно найти оправдание в композиционном соединении, а отсюда и естественном параллелизме обеих строф ("Два брата сражались..."), предопределяющем исключительно батальную тему отведенной Эгилю висы. Однако уже следующая строфа песни убеждает нас в недостаточности такого объяснения – как оказывается, и она посвящена знаменитому скальду, но точно так же обходит молчанием именно это обстоятельство. Герой ее – Глум Гейрасон, не раз упоминавшийся ранее скальд главных недругов Эгиля, конунга Эйрика Кровавая Секира и его сыновей (не в этом ли причина соположения строф, посвященных Эгилю и Глуму, двум великим современникам, принадлежавшим к враждующим "партиям", но никогда не сталкивавшимся лично?): "Я слыхал, что наследник Гейри / некогда храбро последовал за сыновьями Гуннхильд; / Глум разил мужей в битве; / волчица насыщалась <...>" (строфа II). Между тем, Эгиль Скаллагримссон и Глум Гейрасон – не единственные скальды-герои "Драпы об исландцах". Мы найдем здесь имена и других знаменитых поэтов. О Халльфреде сказано, что он "получил поддержку двух государей", "сразил немало достойных мужей" и "участвовал во множестве жарких битв" (строфа 12). Греттир прославляется за достойную месть своим врагам ("Правда, что не скоро родится/ на Снежной земле (á Snægrundu: т.е. в Исландии) Тунд игрища меча (= муж), / храбрее, чем Греттир; / отважен был воин; /он отомстил за своего брата..." строфа 17). Кормак восхваляется за бесстрашие: "Родовитый Кормак нередко/разил мужей на смерть; /в битве он часто утешал ворона/ <...> / я слыхал, что этот воин никогда не ведал страха" (строфа 25). Лишь один из включенных в перечень Хаука героев– Торлейв назван "скальдом", однако и его автор песни прославляет вовсе не за то, что в действительности обессмертило его имя в веках, – упомянутый тут же "Ярлов нид", но за победу над берсерком, которую он, как рассказывается в "Саге о людях из Сварвадардаля", одержал с помощью своего брата Олава еще в свою бытность в Исландии: "Торлейв, который сковал / враждебные стихи ярлу-язычнику, / раззадоривал тинг / острейших мечей (= битву); / люди говорили, что скальд с Олавом / убили берсерка; / братья вдвоем / совершили этот подвиг" (строфа 18). Никто из скальдов-протагонистов "Драпы об исландцах", таким образом, не прославляется в ней за свои произведения и профессиональное мастерство: автор песни видит в них исключительно храбрых воинов – участников жестоких сражений или отважных мстителей за убитых сородичей, иначе говоря, тех же воинственных героев, что и во всех остальных персонажах своей поэмы. Подобное отношение к Эгилю, Глуму, Халльфреду и другим знаменитым поэтам, воспеваемым Хауком лишь за их ратные подвиги, тем более примечательно, что сам он обнаруживает явную зависимость от поэтического наследия перечисленных им "главных скальдов". Тем самым становится очевидным, что, каковы бы ни были собственно "литературные" пристрастия ее автора, "Драпа об исландцах", как и саги, в первую очередь воплощает идеализированные представления о героической эпохе и ориентируется на ее основные оценки и ценности. Однако не только хвалебная песнь, сложенная "младшим скальдом" в честь "старших скальдов" (не вызывает сомнения, что поэма Хаука, по крайней мере в отдельных своих частях, воспевает именно скальдов), как ни странно, оказывается свободной от темы скальдического искусства, полностью вытесненной стереотипными прославлениями отваги ее героев, щедро кормивших волков и воронов трупами врагов. Как бы высоко ни ценили сами скальды собственное поэтическое мастерство, и в их сознании, в полном соответствии все с тем же героическим идеалом, творческий подвиг уступал по своей значительности подвигу на поле брани. Неудивительно поэтому, что престарелый Эгиль в ответ на вопрос Эйнара Звона Весов о том, что он считает своим самым большим свершением, произносит следующую вису (Сага об Эгиле, гл. LXXVIII).
(В I 51, 40) Не сочиненный за несколько предрассветных часов "Выкуп головы", спасший ему жизнь и возвративший свободу, когда он оказался во власти своих главных врагов, Эйрика Кровавая Секира и его жены Гуннхильд, но победа, одержанная им в неравном бою с превосходящим противником, – вот, что вспоминается Эгилю как наибольшее испытание в его жизни! Итак, как видим, не только "королевские" и "семейные саги" были склонны рассматривать скальда прежде всего как личность героическую – храброго воина, верного соратника своего государя или отважного участника внутриисландских конфликтов, одновременно трактуя присущее ему поэтическое умение как качество, при всей его ценности и привлекательности лишь дополняющее эти основополагающие доблести, – такой же точки зрения на себя и свое предназначение придерживались и сами скальды. Между тем, портрет скальда, который мы попытались воссоздать, нуждается и еще в одном, последнем штрихе. Воинственный герой и конунгов дружинник – не единственные ипостаси древнескандинавского поэта. Нередко он предстает перед нами и в другой своей роли – хозяина усадьбы и землевладельца, свободного исландского поселенца-"бонда". Как уже приходилось отмечать, служба в королевской дружине, как правило, не являлась ни постоянным (или, точнее сказать, непрерывным), ни тем более пожизненным занятием скальда. Не оттого ли трагическим предвестием скорой и неминуемой гибели звучат процитированные выше слова Тормода, обещающего Олаву не расставаться с ним "до самой смерти"? Куда чаще, однако, мы узнаем о том, что скальд, как, впрочем, и любой другой дружинник, очевидно, в полной мере удовлетворив свои честолюбивые стремления, объявляет конунгу о намерении покинуть его и вернуться в Исландию, где его ждут родичи и хозяйство. Получив согласие конунга и ценные подарки за свою службу, скальд снаряжает корабль и отправляется восвояси нередко с тем, чтобы навсегда водвориться в своей усадьбе. С этого момента, переставая быть соучастником истории иноземных государей, он зачастую и превращался в героя собственной драмы: именно такова была судьба большинства центральных персонажей "саг о скальдах", по возвращении домой вступавших в долгую и непримиримую распрю со своими противниками. Можно, однако, не сомневаться в том, что возвращение скальда на родину далеко не всегда сопровождалось его вовлечением в местные конфликты. Из лаконичных сообщений саг и прядей, в силу специфики своего повествования не проявляющих сколько-нибудь заметного интереса к "мирному", не наполненному событиями времени, мы узнаем и о другой стороне жизни вернувшихся в Исландию скальдов – о том, как они управляют своим хозяйством и домочадцами, посещают альтинг (ежегодное всеисландское народное собрание), пользуются уважением соотечественников и имеют вес и влияние у себя в округе. Впрочем, существует по крайней мере одна "сага о скальде", не избегающая описывать мирную жизнь своего героя после его возвращения в Исландию и до самой кончины, это – не раз уже упоминавшаяся здесь "Сага об Эгиле". Более того, едва ли будет ошибкой сказать, что агрессивность Эгиля, неизменно проявляемая им в чужих краях, где он всегда выступает как опасный для окружающих аутсайдер, подчеркнуто противопоставляется в этой саге его поведению дома, у себя на родине: "Эгиль добыл на чужбине много добра. Он стал очень богатым человеком. У него было обширное хозяйство. Он не любил вмешиваться в чужие дела и, пока жил здесь в стране, никому не сделал ничего плохого. И люди тоже не трогали того, что принадлежало ему. Так Эгиль жил у себя дома немало зим" (43). Тема мирной жизни скальда в своей усадьбе развивается и в дальнейшем: "Эгиль долго жил в Борге и состарился там, но не слышно, чтобы он вел какие-либо тяжбы с кем-либо здесь в стране. Не слышно также, чтобы у него были поединки или битвы с тех пор, как он навсегда поселился в Исландии. <...> Он жил широко, потому что имел немало добра. И он был весел и бодр духом" (44). В подтверждение этой характеристике в саге приводится рассказ о том, как Эгиль после того, как он передал своему сыну Торстейну управление родовой усадьбой и землями, появляется на тинге в богатом одеянии и в сопровождении большой свиты ("Эгиль привел с собой лучших сыновей бондов со всех южных полуостровов" (45)), чтобы выступить арбитром в его тяжбе с соседом, который из года в год нарушал границы их владений и пас свой скот на принадлежавших Торстейну лугах, и достойно улаживает дело в пользу сына. Рачительный хозяин, избегающий конфликтов с соседями и в случае необходимости отстаивающий интересы своей семьи не силой оружия, но с помощью закона; могущественный землевладелец, пользующийся всеобщим уважением и способный повести за собой множество людей, – таким мы видим Эгиля после его возвращения в Исландию. И чем бы ни объяснялась загадочная метаморфоза в умонастроении и поведении этого великого исландца (46), именно она позволяет проникнуть за завесу молчания, скрывающую последнюю роль скальда – славослова и царедворца, отважного воина и мирного бонда. * * * Выше, приступая к рассмотрению древнескандинавских представлений о поэте и поэзии, мы обратили внимание на одну их характерную деталь – отсутствие сколько-нибудь внятных упоминаний о том, каким образом осуществлялась передача поэтического искусства от скальда к скальду. Поиски причины столь явного умолчания традиции о самой себе привели нас к мифу о происхождении поэзии, а затем и к пониманию его истинной роли в формировании воззрений на природу скальдического мастерства. В свете последних скальд представляется не одним из многих – звеном в непрерываемой из века в век цепи-традиции, усваивающим секреты своего ремесла в постоянном диалоге с предшественниками и товарищами по искусству, но единственным в своем роде, одиноким избранником бога поэтов, принявшим от него в дар глоток чудесного "напитка карлов", который и превратил его в одночасье в мастера-стихотворца. "Эгоцентризм" мифа о скальдическом профессионализме, устанавливающего прямые, никем и ничем не опосредованные отношения древнескандинавского поэта с его божественным покровителем, выводил скальда не только за пределы породившей его традиции, но во многом и за границы человеческого общества, склонного видеть в нем опасного, отмеченного печатью Одина и Утгарда, обладающего таинственным знанием "чужака", способного при помощи своего искусства оказывать необратимое воздействие на окружающих. Это представление о поэте как о личности "маргинальной" и исключительной нашло свое воплощение в конвенциональном образе скальда, созданном исландской "семейной сагой", наделившей его аномальными чертами внешности и характера. Можно не сомневаться в том, что высокое самосознание скальда и поддерживаемое в нем, и в то же время отражаемое мифом об обретении поэтического дара, в полной мере соответствовало индивидуально-авторской природе скальдического искусства. Вместе с тем не стоит забывать, что осознание личного авторства (а с ним и "авторского права"), распространявшегося первоначально только и именно на поэтическую форму, на деле не приводило скальда к разрыву с традицией, но, не преобразуя типа творчества, по-прежнему ориентированного на "эстетику тождества", видоизменяло лишь канон. Даже осознавая себя (и в действительности являясь!) творцом своей поэтической формы, скальд был не в праве и не пытался выходить за рамки от века установленных правил и норм. Напротив, демонстрация мастерского владения формой в пределах жестко регламентированных стиховых и языковых канонов, умения раз за разом сызнова выстраивать изощренный и во всех своих деталях совершенный и неуязвимый для критики знатоков словесный орнамент – вот, на что были направлены творческие усилия скальда и что постоянно служило предметом его гордости. Глубинная противоречивость скальдического искусства, еще не успевшего преодолеть весь путь "от певца к поэту", неразрешимое напряжение, создаваемое полярностью образующих его разнородных начал – традиционности и индивидуально-авторского отношения к творчеству, не могли не наложить свой отпечаток и на образ скальда. Не случайно миф о меде поэзии и связанное с ним представление о скальде как о мастере-стихотворце парадоксальным образом уживались с одновременно бытовавшим в том же обществе мифом о скальдическом "непрофессионализме". Согласно последнему, умение слагать стихи вовсе не являлось прерогативой скальда, но, если верить сагам, было доступно едва ли не любому исландцу эпохи народовластия. Что же до поэтического творчества как такового, то оно не считалось не только отличительным, но и основным занятием скальда, прежде всего исполнявшего свои обычные социальные роли – королевского дружинника, храброго воина-участника военных походов и торговых экспедиций, приносивших ему почет и богатство, а также мирного поселенца-бонда. Отказывая скальду в исключительности, а тем самым и в избранничестве, эти представления, вне всякого сомнения, подчеркивали традиционность скальдического искусства, иначе говоря, именно тот его аспект, который был полностью проигнорирован мифом о меде поэзии, наоборот, делавшим акцент на индивидуальной природе поэтического дара. И тем не менее, по крайней мере в одном эти противоположные трактовки скальдического творчества сходились: как и миф об искусстве поэзии, миф о скальдическом непрофессионализме надежно скрывал действительное положение вещей в отношении всего, что могло бы касаться усвоения поэтического ремесла будущими скальдами. При этом если первый декларировал одномоментную передачу скальдического искусства божественным "подателем" посредством вливаемого им в своего избранника глотка чудесного напитка, то второй и вовсе снимал вопрос об образовании скальда, провозглашая общедоступность этой сложнейшей поэтической формы. Вместе с тем было бы ошибкой считать представления о непрофессионализме скальда всего лишь следствием мифологизации поэтического ремесла. В первую очередь, они, безусловно, отражали архаическую структуру древнескандинавского общества, которое, как и в германскую эпоху, по-прежнему подразделялось на знать, свободных и рабов и, в отличие от разработанной к тому времени на Западе христианской схемы трех сословий (tripartitio Christiana), обосновывавшей, исходя из разницы социальных функций, троичное членение "строения божьего" на "молящихся, воюющих и трудящихся", все еще не знало профессионального разделения труда и не проводило различия между духовными и физическими видами деятельности (47). О не разграничении последних красноречиво свидетельствует понятие iprdtt ("сноровка"), в равной мере применявшееся и к умению метко стрелять из лука, и к способности сочинять безупречные стихи. Что же до отсутствия разделения труда, то, не ограничиваясь уже изложенными ранее соображениями, касавшимися преимущественно скальдов, было бы уместным напомнить ряд хорошо известных фактов. Тот, например, что у скандинавов не существовало профессиональных жрецов, а их обязанности выполняли наиболее авторитетные лица из числа знатных людей – исландский "годи" был одновременно и священнослужителем, и судьей, и "хёвдингом"-предводителем бондов (а вдобавок порой и скальдом, как Эгиль!) (48). Или, что грозные морские разбойники, так называемые викинги, чьи набеги на протяжении нескольких веков держали в страхе едва ли не весь европейский континент, не были профессиональными воинами, но на время покинувшими свое хозяйство и усадьбы знатными хёвдингами и бондами, – и те, и другие были в равной степени озабочены своей прижизненной и посмертной славой. Неудивительно поэтому, что профессионализм скальда, "мастера песней" (ljóðasmiðr), истинного знатока своего дела, находивший опору как в его собственном авторском самосознании (вспомним слова первого норвежского поэта, Браги Старого, представившегося повстречавшей его в лесу великанше именно как скальд: "Скальдом зовусь я"), так и в общественном признании его искусства, тем не менее еще не способен был превратить его в профессионального поэта. Поступая на королевскую службу и сочиняя хвалебные песни о своем патроне, он, однако, не становился "придворным поэтом", но, как и все прочие люди конунга, был воином-дружинником, и прежде всего принадлежность к дружине, а вовсе не умение слагать стихи, определяла его социальный статус. Точно так же, возвратившись на родину и водворившись в собственной усадьбе, скальд и здесь, в первую очередь, оказывался не мастером-стихотворцем, но свободным исландским бондом, всегда готовым постоять за честь своего рода и неприкосновенность находившегося в его владении имущества. Двойственная трактовка скальдического искусства и особы его создателя во многом предопределила и судьбу поэтического наследия скальдов. Высокая общественная оценка стихотворной "продукции" скандинавского поэта и несомненный интерес к нему самому были, однако, еще недостаточны для того, чтобы сделать его объектом самостоятельного повествования. За исключением коротких анекдотов из жизни "королевских" скальдов, главным образом уделявших внимание их импровизаторскому мастерству, так называемых прядей, вплетаемых в саги о норвежских конунгах, исландская традиция не донесла до нас (и, судя по всему, никогда не производила) никаких текстов, которые можно было бы расценивать как собственно "жизнеописания" поэтов. Притом, что скальд нередко оказывается главным персонажем "семейной саги", прослеживающей ключевые события его жизни от рождения до самой смерти, он удостаивается ее вовсе не за свое поэтическое творчество – и, соответственно, не оно служит стержнем и предметом рассказа, – но за участие в распре и героическое поведение, иными словами, зато, чему была неизменно посвящена любая "семейная сага". В результате отсутствие жизнеописания скальда, т.е. повествовательной формы, способной обрести своего героя в поэте, вполне закономерное для архаического скандинавского общества, с характерной для него героической этикой и не успевшей еще зародиться потребностью в профессиональном разделении труда, самым непосредственным образом сказалось на состоянии и сохранности существующего корпуса скальдической поэзии. Будучи включенными в состав текстов, в которых им по необходимости преимущественно отводилась второстепенная роль поэтических свидетельств, произведения скальдов, прежде всего их панегирические песни, если и уцелели, то за редкими исключениями дошли до нас лишь в фрагментарной форме. Впрочем, противоречивая природа воззрений на искусство поэзии едва ли осознавалась их носителями, будь-то сами скальды или внимавшая им аудитория, и нам остается только строить догадки о том, который из двух рассмотренных здесь и столь различных по своей сути мифов о поэте доминировал в сознании древнескандинавского общества. Если исходить из характера доступных обозрению прозаических, а отчасти и поэтических памятников (ср. "Драпу об исландцах"), то не исключено, что второй. Можно, однако, не сомневаться в том, что отнюдь не ему суждено было лечь в основу научных воззрений на природу скальдического мастерства и фигуру скальда: в противоположность средневековой норвежской и исландской аудитории современная научная традиция всегда была склонна видеть в скальде прежде всего индивидуального поэта, ничем принципиально не отличавшегося от его отдаленного собрата – поэта Нового времени.
|
|||||||||||