2 ÷àñòü

Как мы могли убедиться, жизнь Гальфрида Монмутского не очень насыщена яркими событиями. Писатель был далек от острых политических конфликтов, на которые было столь богато это столетие, хотя он и был близко знаком с рядом видных деятелей эпохи и даже подписал весьма важный политический документ. Но эта известная удаленность от столкновений и соперничества различных феодальных группировок не означала, что он был безразличен к совершавшимся вокруг него событиям. Даже напротив: эта позиция "над схваткой" позволяла писателю давать самостоятельную оценку историческому процессу, вырабатывать собственную концепцию эволюции кельтского населения Британских островов.

Гальфрид, был, конечно, историком. По крайней мере именно так представлял он стоящие перед ним задачи. Но историком он был довольно своеобразным. Дело в том, что, рассказывая об исторических судьбах кельтов, он многое сочинил, придумал, нафантазировал. Важно, какие источники он использовал, на какую традицию ориентировался, но еще важнее, что он стремился решать не только политические и исторические задачи, но и задачи художественные.

В его столетие история вновь становилась наукой, вырабатывая передовые для своего времени методы исследования. Она постепенно преодолевала безраздельное господство церковной традиции (согласно которой "историю" следовало начинать от "сотворения мира"), преодолевала также бескрылую фактографию монастырских хроник и анналов. Все в большей степени образцом для писателей-хронистов XII в. начинали служить историки Античности – Светоний, Тацит, Тит Ливии, Цезарь, да и не только историки в прямом смысле слова, но и поэты, разрабатывавшие исторические и псевдо-исторические сюжеты.

Для нас важно не столько умножение исторических сочинений, чем был отмечен XII в., сколько изменение их характера, их повысившаяся вариативность, вообще тот расцвет историографии, который отмечается всеми исследователями (27), расцвет, выразившийся и просто в разнообразии этих сочинений, и в их приближении к художественной литературе. Расцвет этот может быть понят на фоне тех колоссальных культурных сдвигов, которые сделали XII столетие примечательным этапом в развитии западноевропейской цивилизации.

Век этот давно уже получил название "возрождения" (28). При всей условности термина в его применении к периоду Зрелого Средневековья нельзя не отметить, что известные основания именно для такой квалификации столетия все-таки есть, хотя вопрос этот продолжает оставаться [205] весьма спорным. Правильному решению данной проблемы несомненно мешает, как это ни парадоксально, наличие великой эпохи Возрождения, с которой, собственно, начинается история западноевропейской культуры Нового времени. Эпоха эта давно уже стала предметом самого пристального, глубокого и, не побоимся этого слова, любовного изучения, что безусловно отразилось и на осмыслении и на оценке средневековой культуры. Последняя, противопоставляемая культуре ренессансной, неизбежно трактовалась как явление неполноценное, во многом реакционное, с которым молодая культура Возрождения вела непримиримую и успешную борьбу.

Идея культурного перерыва, приходящегося на период Средневековья (в том числе и на XII в.), была выдвинута во многом самими итальянскими гуманистами, желавшими представить свою эпоху (и вполне правомерно) как новый, после Античности, замечательный расцвет наук и искусств. Между тем такого провала в культурном развитии Западной Европы в действительности не было. Ф. Энгельс в "Диалектике природы" недаром специально подчеркивал, что Средневековье ознаменовалось большими открытиями и изобретениями (29).

Трудно отрицать, например, несомненное мастерство средневековых зодчих и строителей, столь заметное на фоне общего технического прогресса в период Зрелого Средневековья (о чем убедительно сказано в книге Жана Жимпеля (30)). Но все не ограничивалось одними техническими усовершенствованиями, находками и открытиями. Даже противники идеи "Ренессанса XII в." вынуждены признать, что это столетие по своим культурным результатам существенным образом отличалось от предшествующего. Говоря об "уникальности" этого века, М. Е. Грабарь-Пассек и М. Л. Гаспаров верно замечают: "XI век только пробуждал и подготовлял, XIII век будет закреплять, систематизировать и подчас замораживать, XII же век ищет и находит" (31). И в другом месте этой интересной статьи: "XII век является действительно замечательным литературным периодом в культурной истории Европы, когда зарождаются и намечаются многие важнейшие противоречия и конфликты будущих веков, но еще не дозревают до яростных вспышек, свидетелями которых мы будем в XIII в., когда все новое выступает еще в живой и непосредственной свежести, не затвердевшей в догмах схоластики и в нормах куртуазной поэтики. Именно XII век являет картину рождения, а кое-где уже и расцвета совершенно новых культурных явлений. И если искать термин, выражающий его сущность, то этим термином скорее будет не "возрождение" чего-то прежнего, а "рождение" подлинно новых, дотоле неведомых тенденций" (32).

Так было в сфере науки, когда впервые на Западе начинали, скажем, обращаться к подлинному Аристотелю, а не к его латинским или даже арабским переводам. К этому надо добавить, что многочисленнейшие латинские кодексы, по которым гуманисты Возрождения будут затем знакомиться [206] с произведениями античных поэтов, философов и ученых, в подавляющем большинстве случаев были изготовлены в монастырских скрипториях все в том же XII в. Эти безвестные переписчики проявляли завидную широту: наряду с Библией, молитвенниками, часословами и сочинениями отцов церкви они старательно копировали, не жалея ни собственного времени, ни очень дорогого в то время пергамента, произведения "язычников" – Плавта, Лукана, Тибулла, Петрония, Ювенала, не говоря уж о философах и историках.

XII столетие не было, конечно, "революционным" или даже просто "переломным". Но убыстрение культурного развития в этот век неоспоримо. В сравнении с веком предыдущим век XII не может не поражать своим необычайным многоцветием и богатством. Во-первых, всевозможных литературных памятников (а также философских, исторических, естественнонаучных) стало неизмеримо больше чисто арифметически. Во-вторых, бесконечно увеличилось их число на новых, живых языках. И, наконец, в это столетие появилось немало совершенно новых жанров или жанровых разновидностей и форм. Рост интереса к античной культуре (этот непременный спутник эпохи Возрождения) хотя и не привел в XII столетии к каким-то коренным изменениям и сдвигам, но должен быть отмечен. Произошло, например, своеобразное "возрождение" традиций Овидия (33), он заметно потеснил популярного в предшествующем веке Вергилия, по произведениям которого учились в монастырских школах и который пользовался известным "доверием", так как считалось, что он предсказал в IV эклоге рождение Христа. Овидия тоже использовали в школьном преподавании, но теперь, в XII в., от весьма примитивного и схематичного его понимания совершился переход к более глубокой его трактовке, к активнейшему его изучению и подражанию ему. Как писали М. Е. Грабарь-Пассек и М. Л. Гаспаров, "овидианству отдали дань на пороге XII в. поэты луарской школы – Марбод, Хильдеберт и особенно Бальдерик, сочинявший даже прямые подражания понтийским посланиям Овидия. Произведения этих поэтов, превосходные по отделке стиля, оказали благотворное влияние на латинский язык XII в." (34).

Самое же существенное и симптоматичное, что должны мы отметить в культуре столетия, – это углубление и усложнение художественного осмысления действительности, выдвижение на первый план чисто эстетических задач. В самом деле как раз в это время, уже на пороге XII в., в творчестве провансальских трубадуров, а затем и у других писателей и поэтов появляется осознание авторства, появляется понятие индивидуального стиля, индивидуального творческого почерка. И, что еще важнее и знаменательнее, в этом столетии литературная жизнь приобретает такую напряженность и насыщенность, что уже возникает пародия, причем пародия индивидуальная, как комическая имитация конкретного авторского стиля. Появляются и всевозможные руководства по поэтическому искусству (35), [207] что лишний раз указывает на несомненные изменения в литературной атмосфере эпохи.

Сочинения Гальфрида хорошо вписываются в этот процесс обогащения и усложнения литературной жизни. Отметим прежде всего ярко выраженную ориентацию писателя на античную традицию. Впрочем, влияние Овидия на сочинения Гальфрида не бросается в глаза. Но первые главы "Истории бриттов" во многом используют не только сюжет, но и стилистику "Энеиды" Вергилия (36). Ведь тут рассказывается (правда, довольно кратко) о бегстве троянцев во главе с Энеем из-под разгромленной Трои, их обосновании в Италии, затем о судьбе потомка Энея, Брута, переселившегося в Грецию и возглавившего экспедицию на Британские острова, Вместе с тем первые главы книги – не рабский слепок с эпопеи древнеримского поэта. Гальфрид смело варьирует эпизоды, придумывает отсутствующие у Вергилия детали, словом, ведет себя не как послушный переписчик или малооригинальный перелагатель, а как поэт, наделенный богатой собственной фантазией.

Именно так должны мы оценивать и немного загадочную ссылку на "стариннейшую валлийскую книгу", которую якобы вручил нашему писателю архидьякон Вальтер. Трудно оспаривать это утверждение Гальфрида, но еще труднее в него поверить. В эпоху Средних веков такие ссылки встречаются на каждом шагу и, как правило, они оказываются чистейшей мистификацией. Ведь в то время ценность произведения (не только научного или исторического, но и художественного) обычно определялась степенью его достоверности. Достоверность же обеспечивалась наличием "источника" – какой-то старой книги, которую писатель якобы переводил, пересказывал, перерабатывал. Значительно реже ссылались на некие устные рассказы. Им не очень верили. А вот книга была надежнее, поэтому-то писатели и ссылались на подобный вполне "материальный" источник, хотя его и не существовало в действительности.

Нет, мы совсем не хотим сказать, что Гальфрид Монмутский все сочинил, все придумал. Многие мотивы, которые мы находим в его "Истории бриттов", есть и у ряда его предшественников (о них речь впереди). Кое-что он заимствовал из сочинений, которые до нас не дошли (их существование, конечно, весьма гипотетично), кое-что – из устной традиции, восстановить которую удается опять-таки очень приблизительно. Но анализ текста "Истории" (столь тщательно проделанный Э. Фаралем) показывает, что творческая фантазия играла в работе писателя первостепенную роль.

Так, используя во многом вергилиеву фразеологию, отдельные мотивы, заимствованные из "Фиваиды" Стация, из некоторых средневековых хронистов (Беды Достопочтенного, Ненния и др.), Гальфрид придумывает генеалогию Брута, явно сочиняет рассказ о пребывании Брута в Галлии. Весь этот эпизод не находит себе аналогий ни в одном известном нам историческом труде или литературном произведении. Еще больше выдумки [208] обнаруживает писатель в рассказе о правителях Британии до появления там легионов Юлия Цезаря. И хотя здесь немало откровенного вымысла и фантастики, писатель стремится показать, что он серьезный историк: в конце глав он делает отсылки к событиям, известным из истории Древнего Рима или библейской истории. Тем самым легендарные правители Британии (37) получают у Гальфрида свое место во всемирной истории, оказываются включенными в реальный хронологический ряд.

Ученые немало потрудились, чтобы отыскать "источники" Гальфрида. Удавалось это далеко не всегда. И вот что типично для писательской манеры автора "Истории бриттов": когда он не связан предшествующей традицией, то обычно изобретателен и даже глубок. Так, наиболее самостоятелен Гальфрид в своем рассказе о короле Леире (Лире) и его трех дочерях (гл. 31). Самостоятелен, а потому поэтичен и психологически тонок и правдив. Исследователи почти единодушны во мнении, что история Лира, рассказанная Гальфридом, – плод исключительно его собственной фантазии (38). Действительно, ирландской мифологии знаком Лер или Лир, который является морским божеством (39). Есть сведения, что в этом качестве почитался он и жителями Уэльса (40). В двух валлийских мабиноги (памятниках героического эпоса) упоминается некий Лир (Llyr) – отец основных персонажей цикла. Но ни морское божество древних ирландцев, ни герой валлийского эпоса не имеют ничего общего с персонажем Гальфрида. А у него эпизод этот превосходно разработан, и, видимо, именно поэтому к нему столь охотно обращались затем многие авторы, вплоть до Шекспира.

Уже здесь писатель ставит не только существенные политические вопросы, но и глубоко решает проблему человеческих взаимоотношений. Его Лир не только ошибается как государственный деятель, но совершает ошибку и чисто человеческую. Ошибка его – это плод излишней самоуверенности, вспыльчивости, даже самодурства. И поверхностности суждений. Трагическая история Лира слишком хорошо известна, чтобы ее здесь пересказывать. Но как не отметить ту психологическую глубину, с которой описаны Гальфридом переживания состарившегося царя, как не указать на разнообразие созданных писателем женских образов, особенно прелестной, искренней и по-своему честной и мудрой Кордейлы! Хотя этот эпизод занимает в книге всего лишь одну главу, но и по своим размерам, и по подробности, с какой в ней повествуется о правлении Лира и его злоключениях, он занимает в "Истории бриттов" одно из ключевых мест.

Вообще надо заметить, что Гальфрид явно выделяет в своем повествовании отдельные эпизоды и особо интересующих его персонажей. Так, он [209] то заметно ускоряет ритм своего рассказа, быстро переходя от одного бриттского вождя или правителя к другому, то, напротив, задерживается на каком-либо эпизоде, которому он не обязательно посвящает так уж много страниц текста, но который получает более тщательную отделку. К таковым узловым эпизодам относятся бесспорно главы, рассказывающие о Бруте и его потомках, о Лире, затем о Белине и его брате Бренние (который осуществил победоносный поход на Рим). Довольно подробен Гальфрид и в своем рассказе о римском завоевании Британии (ведь тут у него были многочисленные и вполне надежные источники), но некоторые сообщаемые им факты расходятся с общепринятыми сведениями.

Однако полезно отметить не отдельные неточности Гальфрида, повествующего об отношениях бриттов и римлян, а тот факт, что эпизоды, описывающие покорение римлянами Британии, не окрашены в "Истории" в трагические тона. И это далеко не случайно. Начиная с этих эпизодов писатель постепенно проводит мысль об очень тесной связи бриттов с римлянами (это, например, подчеркнуто в рассказе о деятельности Клавдия и Арвирага – гл. 65-69). Нередко оказывается, что в жилах королей бриттов течет римская кровь. Таковы, например, Аврелий Амброзии и его брат Утерпендрагон – один из ключевых фигур британской истории, по представлению Гальфрида. Точно так же он делает жену Артура, Геневеру, представительницей знатного римского рода. Потомки Энея долго жили в Италии, затем они приплыли на Британские острова. Теперь кольцо замыкается: новые правители Британии (т. е. непосредственные предки и потомки короля Артура) по своим родственным связям и происхождению восходят к знатным римлянам. Хотя это, бесспорно, выдумка, появление ее из-под пера Гальфрида понятно: память о могуществе Рима была не просто жива в обществе XII столетия, представление об этом могуществе было реальностью. Вообще весь рассказ писателя об истории бриттов, о их королях преследует одну цель: показать, как рядом с великой римской империей возникает не менее великое и могущественное Британское королевство, которое оказывается и наследником этой империи, и соперником ее, и ее союзником и собратом.

Совсем иначе описывает Гальфрид взаимоотношения бриттов с представителями германских племен. Уже с 23-й главы "Истории" начинается рассказ о германских набегах. Собственно, с этого момента история Британии, как ее излагает Гальфрид, разворачивается на фоне все более усиливающегося натиска англов и саксов. История бриттов приобретает черты героического сопротивления иноземцам, сопротивления, которое растягивается не на одно столетие. Не приходится удивляться, что трактовка германских племен и их вождей (например, Хенгиста и Хорса) у Гальфрида неизменно отрицательна. В этом он отличается не только от монаха Эадмера (ум. 1124), написавшего свою "Историю нововведений в Англии ("Historia novorum in Anglia") с ярко выраженных англосаксонских позиций, но и от сочинений Вильяма Мальмсберийского, стремившегося примирить англосаксов с норманнами. У Гальфрида англы и саксы непременно коварны, жестоки и подлы. Именно благодаря этим качествам им удается не раз одерживать верх над бриттами, которые обычно побеждают в открытом [210] честном бою, но легко поддаются на обман. Так, во время "майских убийств" (гл. 104-105) бритты вынуждены героически защищаться от хорошо вооруженных саксов, напавших на них вопреки заключенному ранее соглашению. Немало у Гальфрида рассказов о том, как германцы подсылают к бриттам убийц, отравляют источники и т. д. Так, из-за подлого вероломства саксов гибнут Аврелий и Утерпендрагон, наиболее могущественные и смелые британские короли.

Но это не значит, что бритты и тем более их вожди изображаются Гальфридом неизменно доверчивыми и простодушными воинами, которые могут противопоставить хитрости и подлости врага лишь свою воинскую сноровку и мужество. И им ведомы сильные страсти, заставляющие их совершать роковые ошибки. И далеко не все бриттские цари изображены однозначно положительно. Здесь автор "Истории" старательно проводит одну и ту же идею. Те короли правят спокойно и долго, которые уважают интересы своего народа и чтут стародавние законы. Тот же, кто ведет себя иначе, нередко оказывается побежденным врагами или низложенным подданными. Для Гальфрида королевская власть еще не обладает непреложной святостью. Так, он сочувственно рассказывает, как притеснявший простой народ Грациан поплатился за это жизнью (гл. 89). Как полагал Джерман, Гальфрид хотел, конечно, развлечь и позабавить своих читателей, но также показать завоевателям – норманнам, что они покорили когда-то могущественную и славную страну (41). Но не только это: рисуя правителей слабых или коварных, нерешительных или вероломных, он сознательно противопоставляет им своих положительных героев. Прежде всего, Артура, который уже в изображении Гальфрида становится вровень с такими идеальными правителями (по представлениям Средневековья), как Александр Македонский или Карл Великий. Но это еще не убеленный сединами мудрый старец, каким предстанет король Артур в произведениях ближайших продолжателей Гальфрида Монмутского. В "Истории бриттов" перед читателем проходит вся жизнь героя. Наибольшее внимание уделяется его многочисленным победоносным походам, тому, как он старательно и мудро "собирает земли" и создает обширнейшую и могущественнейшую империю. И гибнет эта империя не из-за удачливости или отважности ее врагов, а из-за человеческой доверчивости, с одной стороны, и вероломства – с другой.

Интересно отметить, что писатель вводит в свое повествование чисто романический мотив (впрочем, встречающийся и во многих мифах). Это мотив губительности женских чар, вообще деструктивной роли женщины как в жизни героя, так и всего племени или государства. Так, неодолимость женского очарования испытывает на себе Вортегирн, он не в силах устоять перед опасной привлекательностью Ронвен (Ронуэн), дочери предводителя саксов Хенгиста. Одурманенный к тому же напитками, он женится на прекрасной чужестранке, и это приносит его стране немало бед и лишений. [211]

Точно так же причиной гибели могущественной Артуровой державы является в конечном счете неверность Геневсры, вступившей в любовную связь с Модредом, племянником короля. С образом Геневеры (валлийское написание – Gwenhwyfar) в книгу Гальфрида входит тема адюльтера, которая получит затем широкое распространение в романах на артуровские сюжеты. Тема эта не придумана писателем. Мы находим ей параллели в средневековой ирландской эпической литературе, где был создан образ королевы Медб. Дочь короля Коннахта, Медб не просто является обладательницей верховной власти, она есть воплощение такой власти: лишь проведя с ней ночь любви, герой может получить желаемое могущество. И таких героев, и таких ночей в жизни Медб было очень много: она охотно дарит свою любовь домогающимся ее. И этому не препятствует тот факт, что у нее есть муж Айлиль, которому не остается ничего другого, как закрывать глаза на поведение жены (42). Точно также и Геневера, возможно, изменяет Артуру не только с Модредом, но и с другими знатными сеньерами из окружения короля – всего вероятнее с Каем или даже с Вальванием (43), хотя последний мотив у Гальфрида совершенно отсутствует, он появится в более поздней артуровской традиции.

Однако, как нам представляется, было бы ошибкой видеть в образе Геневеры переосмысление, трансформацию персонажа какого-то более раннего сказания, некое воспоминание о героине кельтской мифологии. Такая героиня наукой не зафиксирована. И толкование имени жены Артура как "Белый Призрак" (так толкуют это имя многие, в том числе Ж. Маркаль (44)) вряд ли что-либо объясняет в характере королевы.

Мы полагаем также, что для возведения другого персонажа "Истории бриттов", племянника короля Артура-Модреда, к кельтскому (ирландскому) божеству Медру-Мидиру (45) нет достаточных оснований. Это божество является в ирландской мифологии правителем земного рая (46), т. е. иного мира (преисподней). Мидир часто изображается коварным обманщиком, и это может роднить его с персонажем Гальфрида. И хотя в данном случае генетическое тождество в известной мере совпадает с тождеством функциональным, генетические прототипы Артура и Модреда восстанавливаются на разных уровнях диахронической протяженности и поэтому входят в разные, несопоставимые системы.

Вряд ли можно толковать их любовное соперничество как переосмысление борьбы света и тьмы (если считать Артура изначально солярным божеством, а Модреда-Мидира – властителем преисподней). Думается, для Гальфрида такое архетипическое истолкование взаимоотношений этих персонажей было абсолютно чуждо. Ведь мотив любовного соперничества старика-дяди и молодого племянника относится к числу самых распространенных в мифологии, фольклоре и литературе универсалий. Подобный мотив можно, видимо, обнаружить в исключительно большом числе соответствующих [212] памятников. Проанализировавший этот мотив, как он манифестировался у тлинкитов, индейцев северо-западного побережья Америки, Е. М. Мелетинский писал: "...рассказ о борьбе старого вождя с сыном своей сестры определенным образом опосредствован тлинкитским социально-историческим контекстом. У тлинкитов, которые придерживаются традиций материнского рода (с учетом того, что при этом родовой строй в целом уже находится у них в стадии разложения), отношения с братом матери очень тесные и вместе с тем сложные. Дядя, особенно дядя – племенной вождь, представляет для племянника авторитет племенной власти и родовых установлений, дает ему защиту, а также материальное и магическое наследство, но одновременно он является для него и источником авторитарного насилия, патроном в трудных инициационных испытаниях (во всяком случае, в прошлом). Для дяди сын его сестры есть "надежда" рода, но также ближайший наследник, который в конечном счете сменит дядю в роли вождя и получит его имущество в ущерб его родным сыновьям. Все это не может не порождать, особенно на фоне известной деградации родового строя, амбивалентности отношений с авункулюсом – дядей по матери. Традиционное сознание мыслит естественной власть дяди над племянником и его роль патрона в обрядах посвящения, но это сознание принимает и необходимость смены поколений, власти авторитета и т. п. по линии "дядя-племянник" и осуждает попытки помешать этому процессу. Наш миф в какой-то мере отражает эти социальные отношения (конечно, с большой долей фантастики), но к ним не сводится. Заметим, что у других племен североамериканских индейцев, у которых господствует отцовский счет родства и патриархальные традиции, в аналогичных сюжетах вместо дяди и племянника выступают отец и сын" (47).

Последнее замечание о трансформации мотива при переходе от матриархата к патриархату стоит отметить, так как это можно проследить и на эволюции мотива соперничества дяди и племянника в артуровской традиции. Но ни эта эволюция (о которой мы еще скажем); ни появление самого этого мотива у Гальфрида не может быть объяснено генетически, т. е. как переосмысление старой мифологемы и ее применение к новому сюжету. Для автора "Истории бриттов" куда существеннее было переосмысление соперничества (нет, не любовного, конечно) реальных политических деятелей его времени, также связанных между собой сложными родственными отношениями, – Роберта Глостерского, незаконного сына законного короля Генриха, и Стефана Блуаского, чьи права на престол были довольно сомнительны: Стефан был лишь сыном Адели, сестры короля Генриха. Одно время он считался наследником престола (после трагической гибели законного сына короля), но затем преемницей Генриха I была объявлена его дочь Матильда, сначала жена императора Генриха V, а впоследствии анжуйского графа Жоффруа Плантагенета. Так что вопрос о престолонаследии был в это время очень остр и запутан. Отметим также, что после скоропостижной смерти Генриха I Стефан Блуаский буквально захватил английский трон (в этом ему помогли Роберт, епископ Сальсберийский, [213] и Генрих, епископ Винчестерский), и был момент, когда он чуть было его не лишился. Поэтому претензии Модреда в книге Гальфрида могли отразить и эту столь актуальную и напряженную политическую ситуацию. Гальфрид Монмутский лишь наложил на этот политический конфликт мотив сексуального соперничества племянника и дяди в духе универсальней архетипической мифологемы.

В связи с образом Модреда и его роковым для судеб страны конфликтом с Артуром укажем на существенную трансформацию этого персонажа, вносящую дополнительный трагический штрих в содержание этого эпизода. Родословная Артура, как она изложена у Гальфрида, такова (используем, с некоторыми изменениями, схему из работы Ричарда Кавендиша (48)):

Как видим, у Гальфрида Артур наделяется двумя племянниками, противопоставление которых очевидно: верный сподвижник короля Вальваний (Гавейн последующей традиции) здесь противостоит предателю Модреду. Последний захватывает власть и женится на королеве. Эти действия Модреда неизменны на протяжении всей артуровской традиции. Но в ходе ее развития конфликт дяди и племянника осложняется, переосмысливается в духе перехода от матриархата к патриархату (о чем мы говорили выше). Коварному вероломству и предательству Модреда находится новое, более психологически сильное и ситуационно острое обоснование. Генеалогия Артура выглядит теперь так (используем также схему Р. Кавендиша (49)): [214]

На этот раз племянник оказывается одновременно сыном Артура от кровосмесительной связи короля с его сводной сестрой Моргаузой, женой Лота Оркнейского. Тем самым любовное соперничество племянника и дяди совмещено (а не заменено) с аналогичным соперничеством отца с сыном. Мотив инцеста (сожительство с женой дяди) значительно усилен: Мордред (Модред) посягает теперь на жену отца, являясь одновременно плодом сожительства брата с сестрой. Такая трансформация родственных отношений героев бесспорно усложняет и обостряет ситуацию, но еще дальше уводит образ Модреда от его далекого и весьма гипотетического прототипа – ирландского божества Мидира. Усложнение ситуации произошло в ходе эволюции артуровской традиции, конечно, не из-за перехода от матриархата к патриархату и не как воспоминание о таком переходе, а в результате авторского углубления и усложнения сюжетных схем.

Итак, у реки Камблан сходятся для последней решительной битвы отряды предателя Модреда (а он заключил военный союз с исконными врагами бриттов-саксами, а также скоттами и пиктами) и воинство Артура. Много славных мужей погибло в этом сражении. Был убит вероломный Модред, но погиб также и Артур. Но, как пишет Гальфрид, король лишь временно покинул наш бренный мир, он скрылся на острове Авалоне, этом своеобразном земном рае, "Яблочном Острове" валлийской мифологии, блаженном острове, где отдыхают и залечивают раны герои. Мотив этого Чудесного острова интересует нас в данном случае не как отражение каких-то универсальных архетипических мифологем и не в связи с зависимостью легенды об этом острове от своеобразной "пропаганды", проводившейся Гластонберийским аббатством (50), а как отражение специфики политического и художественного мышления Гальфрида. С политической точки зрения рассказ об Авалоне – это воплощение мечты о конечном торжестве кельтов, об их реванше по отношению к англосаксам. В этой связи отметим следующее: Гальфрид писал сравнительно недавно после норманнского вторжения в Британию. Эту экспедицию Вильгельм Завоеватель готовил старательно и долго, и не только в военно-стратегическом плане. У него были предварительные контакты с представителями валлийской знати, он охотно включал в свои отряды потомков тех кельтов, которые вынуждены были переселиться в Бретань и отчасти в Нормандию, постоянно теснимые англосаксами. Так что события 1066 г. в какой-то мере возвращение кельтов на их историческую родину. Сторонники Вильгельма могли изображать и толковать эти события и так. Как бы начинала сбываться мечта о том, что король Артур очнется наконец от своего долгого сна и возглавит свой угнетенный, но не сломленный, не покоренный народ. С чисто художественной точки зрения рассказ Гальфрида об острове Авалоне – это поэтическая разработка универсального мифа о царстве мертвых, параллель острову Гесперид древних греков или, скажем, острову Фей (Caer Siddi) древних валлийцев. [215]

После гибели Артура в стране начинаются нескончаемые усобицы. В них, как полагает Гальфрид, – причина крушения государства бриттов и победы германцев. Здесь писатель как бы обуздывает свою фантазию и возвращается на историческую почву. Широко используя сочинения Беды Достопочтенного и некоторых других своих предшественников, он бегло повествует о дальнейшей судьбе бриттов, об их последних королях. И тут он выдумывает последнюю свою "басню". Он рассказывает, как англосаксы все глубже проникают на территорию бриттов, начинают возделывать их земли, строят города, возводят укрепленные замки. Но почему они побеждают? Не из-за слабости или трусости бриттов, а из-за раздиравших их раздоров и распрь и в еще большей степени из-за обрушившихся на страну голода и чумных эпидемий. К тому же разве можно считать бриттов разгромленными и уничтоженными? Ведь они сохранили за собой Уэльс, они переселились в Арморику и цивилизовали эту богатейшую благодатную страну. Важно отметить, что Гальфрид придает большое значение Малой Британии – континентальной Бретани, где сохраняются культурные и политические традиции бриттов (показательно, что легендарный прекрасный лес Броселианд помещается им в Арморике).

На рассказе о наследниках Артура Гальфрид довольно внезапно обрывает свою книгу, несколько иронически предлагая другим историкам ее продолжить. Не приходится удивляться, почему автор "Истории бриттов" прервал рассказ на событиях конца VII в.: дальше, по сути дела, должна была бы начинаться история уже англосаксонского королевства, а обращаться к ней Гальфрид не хотел. Да и задача его была иная: он проследил историю кельтского населения Британии от возникновения там государства до его гибели (хотя сами бритты не погибли) и тем самым довел свое повествование до конца.

В своей книге и особенно в связи с повествованием об Артуре Гальфрид пересказывает или придумывает немало поэтичнейших легенд. Так, он создает образ юноши-прорицателя Мерлина, имеющего мало общего с легендарным бардом VI в. Мирддином, которому традиция приписывает несколько стихотворений. Рассказывает Гальфрид и легенду о Кольце Великанов, чудесным образом перенесенном из Ирландии в Британию (и ныне существующая мегалитическая постройка Стоунхендж), и легенду о Горе Святого Михаила, где обитал ужасный дракон, которого сразил отважный король. В этом эпизоде писатель использует распространенные в фольклоре мотивы единоборства с чудовищем, присовокупляет придуманные им самим детали, и здесь образ Артура приобретает черты мифологического героя. Писатель в подобных эпизодах все дальше уходит от подлинной истории, да и не стремится быть историчным. Вот почему ученые хронисты его времени, даже такие талантливые и самобытные, как Гиральд Камбрейский, но лишенные необузданной поэтической фантазии автора "Истории бриттов", отзывались с явным неодобрением о его книге.

Пересказывая или сочиняя легенды, Гальфрид умеет передать свойственный им первозданный аромат народных мифологических баснословий с их интересом к загадочному и чудесному. И одновременно писатель создает более реалистические, точнее говоря, более исторически достоверные рассказы [216] о военных предприятиях Артура (тут подробно изображены обстоятельства его похода против императора Луция). И рядом с подобными батальными сценами мы находим у него эпизоды, явно навеянные укрепляющимися как раз в это время в феодальной среде куртуазными идеалами и обычаями (таково, например, изображение в гл. 157 "Истории" коронования Артура в Городе Легионов – яркой и торжественной придворной церемонии). Гальфрид умел варьировать свой стиль. Как уже говорилось, он то бесстрастно подробен или, напротив, лаконичен, то смело погружается в фантастику. Ученые отмечают также, что ему не было чуждо и ироническое пародирование некоторых характерных примет чужого стиля, в частности таких его современников, как Вильям Мальмсберийский, Генрих Хантингдонский или Карадок Лланкарванский (51). Гальфрид был прежде всего поэтом. Вот от чего немного наивными выглядят обвинения его в недостоверности, в том, что он был лишь "сочинителем исторических сказок" (52). Он и был создателем увлекательных баснословий. Это особенно очевидно в его стихотворной "Жизни Мерлина", прелестной маленькой поэме, соединяющей своеобразную народную фантастику, мотивы, заимствованные из архаических слоев кельтской мифологии, с элементами куртуазного осмысления взаимоотношений между людьми. Но этим соединением разнородных стилевых пластов отмечена и "История" Гальфрида.

Именно смелость и изобретательность фантазии, занимательность сюжета, разнообразие повествовательной манеры сделали его книгу, а точнее рассказанные в ней легенды, повсеместно популярной.

4


2 part
3 part

Hosted by uCoz